А если нет денег? Ничего, кроме мешка? Мешок и был документом: отберут, и скажи спасибо, если с поезда не ссадят.
От проверок люди лезли на крышу: прятались. С крыши ее тогда и столкнули, на полном ходу.
Это тоже — Гражданская война?..
Как осталась жива? — Бог весть. Или мешок спас, к спине привязанный, но только не убилась, хотя долго лежала без памяти. И тут Господь уберег от лихого человека, каких немало было вокруг Ростова в то время. Кое-как выбралась на проселок, а дальше не смогла: ноги не держали. Спасибо, ехали мимо станичники. Баба запричитала; уложили в телегу, с привязанным мешком, и довезли до дому. «Я уж голову потеряла», — суетилась мать, не подозревая, что дочка чуть не потеряла ее в буквальном смысле. Во всяком случае, свирепые головные боли начались вскоре после того эпизода и уже не оставляли ее.
Забавно, что до сих пор помнились названия станиц: Черкасская, Александровка, Самарская, Тасман… Когда кончалось лето, везла оттуда фрукты, а потом стояла с матерью на майдане — торговала.
И тогда, и теперь слова «мешочник» и «спекулянт» бранные, а за что? На этих мешочниках держалась торговля между Ростовом и отдаленными станицами. Горожане везли какие-то безделки: фарфоровые чашки, что-то из обуви, мануфактуру — в обмен на муку и сало; наиболее расторопные, как «торговка частная» Ирочка, из натуральных продуктов извлекали двойную пользу: кормились сами и кормили других, после чего везли в станицы вырученные «рублички» для более полноценной торговли.
Попробуй запиши такое в трудовой стаж…
А если бы не эти теплушки, при одном воспоминании о которых холод по спине, не станицы, не мешки, пригибавшие ее к земле, трудно сказать, как сложилась бы судьба их семьи. Ведь сама Ира жила в пансионе для детей беженцев, жила на всем готовом, к тому же ее учили немецкому, французскому и прочим школьным премудростям. Какие-то французские словечки прильнули к памяти, как тополиный пух Ростова к волосам, да так и остались. Жизнь в пансионе совсем не походила на прежнюю, домашнюю, как и шумный южный Ростов ничем не напоминал строгий западный Город, куда хотелось вернуться, как будто можно вернуться хоть куда-нибудь — и застать все, как было.
Девочки спали в просторном помещении с нарядным названием «дортуар», а на уроки ходили в классы. Батюшка первым заметил, что новая пансионерка крестится двумя перстами, и на уроке Закона Божия спрашивал ее много по священному Писанию. Потом осведомился, откуда она приехала, раздумчиво покивал и позволил сесть.
Пансион, светлый дом с колоннами у входа, был окружен большим разросшимся парком. Запомнился этот парк и скамейки в аллеях, нагретые южным солнцем, — летом там можно было гулять и учить уроки. Запомнилась кастелянша с торчащими вперед зубами, как у сказочной бабушки Метелицы, и такая же, как Метелица, добрая. Там же, в саду, она охотно задерживалась около группки пансионерок послушать, как поет новенькая: «Шел казак на побывку домой…»
Чисто жаворонок, радовалась кастелянша, дал же Господь такой голосок. С тех пор звала Ирочку: «Жаворонок наш».
Пансионерка Ирина Иванова училась прилежно и была на хорошем счету. В пансионе знали, что семья бедствует, поэтому разрешали отлучаться домой.
Училась она с таким же наслаждением, как пела. Запомнилась обложка учебника: «Элементарная грамматика русского языка», потому что не знала слова «элементарная». Больше всего любила уроки словесности и не могла понять, как чтение и книжки кому-то могли казаться скучными. Ирочка легко запоминала стихи, любила декламировать и охотно выступала с декламацией, за что была отмечена особой похвалой.
Куда ты ведешь нас?.. Не видно ни зги! —Сусанину с сердцем вскричали враги…
Многие тогда были охвачены магией Ивана Сусанина, хотя война шла вовсе не с сарматами, да и в Ростове трудно было представить глубокие московские сугробы, но людьми владел жертвенный патриотизм — теми, кто лежал на лазаретных койках, кто бежал от немцев и нашел приют на берегах Дона, и теми, чьи мужья и отцы сражались за ту же Россию, которой отдал некогда жизнь легендарный Сусанин:
Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело,И радостно гибнет за правое дело!Ни казни, ни смерти и я не боюсь:Не дрогнув, умру за царя и за Русь!
Интересно, изменилось бы что-то, узнай важные господа из Попечительского совета, как пансионерка Иванова бежит с мешком к поезду, спотыкаясь о свою ношу, или как продает дыни на базаре?
Едва ли.
Вся, вся жизнь стремительно менялась. За три года войны Россия изменилась намного сильнее, чем за триста лет, истекших со времени Ивана Сусанина, чья кровь «для России спасла» царя.
Изменилась до неузнаваемости, а кровь продолжала литься, хотя царя не спасла, потому что некого было спасать.
Утром в классе больше не молились за государя — молились за Россию.
В пансионе Ира скучала по дому: братик Симочка уже ходил, и с ним да с пятилетней Тонькой матери забот хватало. Прибежав домой, она хваталась за все сразу, но очень скоро начинала скучать по пансиону.
Особенно теперь.
«Теперь» началось вскоре после Рождества. Начальница волновалась: близилось выступление в лазарете для раненых, а сестры Вельские, вокальная гордость пансиона, лежали в тифу. Ни танцы, ни живые картины для лазарета не подходят; оставалась декламация. Кто-то нерешительно обронил: «Может быть, Жаворонок?», другой кто-то удивился: «А Жаворонок?», и весь пансион радостно подхватил: «Жаворонок!»
Оказалось, Ира легко пела без аккомпанемента и с такой быстротой разучила несколько романсов, что не потребовалось многочисленных репетиций. Так же легко и без смущения запела в лазарете, и солдаты вытягивали шеи, чтобы разглядеть певицу, а в дверях толпились раненые на костылях, и сестры милосердия не прогоняли их, потому что тоже слушали. Тишина воцарилась, как только поплыли первые слова:
Утро туманное, утро седое,Нивы печальные, снегом покрытые…
Утро было как раз таким. Потом — словно кто-то невидимый ударил по струнам, — спела «Очи черные», и так страстно, так азартно спела, что нельзя было не вспомнить о бабке-цыганке, хотя бабка здесь совсем была ни при чем. Ире хлопали; она переводила дыхание, прикладывала к горячим щекам ладони и снова пела. Пела все, что вспоминалось: долгие казачьи песни, романсы; не забыла и «Жаворонка».
Если бы у Ирочки спросили, откуда она знала то, что пела, она бы удивилась: люди поют, как же не петь? Пела мать; пели бабы-прачки на берегу Дона, девочки переписывали друг другу в альбомы красивые песни, пела кухарка; напевала вполголоса кастелянша, штопая белье… Пели девушки в станицах; а в тот день пела она, много и охотно. И, конечно, «Бублички» — эту пришлось исполнить на «бис».
Через неделю ее вызвали к начальнице пансиона. За «Бублички», не иначе.
Вдруг выгонят?..
В кабинете, кроме начальницы, сидели две дамы: молодая, в глухом сером платье и с пышными светлыми волосами, похожими на нахлобученную шапочку, и пожилая — седая, вся в черном и с лорнеткой.
Именно лорнетка почему-то утвердила в опасении, что исключат непременно.
Однако никто про «Бублички» не вспомнил, хотя говорили как раз о пении. Точнее, о том, что весь следующий год Ира будет брать уроки музыки и вокала. Так решил Попечительский совет.
При этих словах начальницы пожилая дама легонько кивнула, а ее спутница с улыбкой обратилась к девочке: «Вас, я слышала, Соловьем называют?»
— Жаворонком, — почтительно поправила начальница.
— Вот и славно, — неожиданно густым, низким голосом отозвалась старуха, — плох тот жаворонок, который не хочет стать соловьем, — и засмеялась, глядя на сконфуженную девочку.
Про «Бублички» забыли, как Ира забыла про лорнетку, совсем не страшную. Она научится петь, как настоящая певица, а учить ее будут — шутка сказать! — целый год!
— …Целый год анафемский, прости, Господи, мою душу грешную, — сетовала Матрена, — то одни, то другие… А бабы на майдане говорят, скоро под немцем будем, — и придирчиво рассматривала на свет пятирублевку с двуглавым орлом.
Ирочка самозабвенно пела, наслаждаясь своим пеньем, как настоящий жаворонок, и ей не было дела до слухов, да и кого в юности волнуют слухи? Однако не заметить тревоги родителей не могла. А как не тревожиться? Ростов был занят белоказаками, но откуда-то шли красные казаки, хотя люди понятия не имели, много ли этих красных, в то время как о немцах знали твердо: тьма, четыре года война идет. Но еще больше, чем немцев, боялись большевиков: казак, какого он ни есть цвета, все ж свой брат, донской казак.
А большевики?!
О них заговорили и в станицах, и в поездах: если, дескать, большевики остановят поезд, то хуже некуда.