«Ясно, Ваше Сиротство!»
«Так выполняйте».
Весь день жду вестей от Андропова.
Вестей от Андропова нет, но доставили кое-какие личные вещи, в частности, книги и маски.
Проявляю признаки беспокойства. Брожу.
В рассеянье раздвинул оконные шторы в спальне и впервые увидел тюремный двор. Двор как двор. Есть качели, песочница, небольшой фонтан. Есть беседка. Разбит arboretum, плавно переходящий в парк, окруженный забором. А далее – полный простор пасторального запустения: пажити, перелески, сады.
Странно – да факт: вплоть до Октябрьской пертурбации все здесь до окоема принадлежало одной фамилии, связанной с нашим родом незримыми, но роковыми узами. Юсуповы! Именитейшие татары России! Гремели.
В шестнадцатом, насколько мы понимаем, году кн. Феликс Юсупов заманил моего деда Григория в свой петроградский дворец и в соответствии с лучшими традициями княжеского гостеприимства (Достаточно вспомнить княгиню Ольгу, что зазвала варяжских послов попариться в бане, в самый разгар массажа коварно покинула их, заперла на засов и спалила свое заведение вместе с клиентами) накормил цианистыми пирожными. Выдающийся интуит и прекрасный знаток истории, Григорий заранее принял противоядие: яд не подействовал. Увидев это, Феликс возьми да и застрели Григория.
Миновали эпохи. Ведущий данный дневник потомок Григория убиенного стреляет в Местоблюстителя В., женатого третьим браком на внебрачной дочери Феликса, и, арестован, обретает себя в Архангельском, бывшем именьи Юсуповых, преобразованном в привилегированный равелин. Неразбериха – дичайшая!
Однако вид из окна моей спальни будет ущербным, если не указать, что на первом плаве в изысканной позе отчаяния произрастает нечто раскидистое, огромное и плакучее вроде того болконского дуба, о котором нам сыздетства прожужжали все уши.
Спросил подшивку газет за неделю. Вместо извещения об умерщвлении Б. – хотя бы и краткого – подписанное его именем соболезнование Южному Йемену по поводу якобы постигшего тот наводнения. «Все тонет в фарисействе!» – вспомнил я слова Пастернака.
Сижу и вдумчиво ужинаю. Заходит Орест Модестович, заходит беседа о математике, начинаем чертить на доске в кабинете непонятные непосвященному формулы, выкладки, эвклидовы чертежи, спорим, вздорим, в запальчивости бросаем друг в друга мелками, ластиками, хлебными катышками, во в конце концов решаем сойтись на том, что уравнение: икс в энной плюс игрек в энной равняется зед в энной степени, где эн – целое число больше двух, но не больше двух тысяч пятисот двадцати одного,– все-таки не имеет решений в целых положительных числах. И расстаемся приятелями.
Брезжущий день по-троянски загадочен и чреват неведомым содержанием, что, как правило, не замедливает предстать. Но отдельные дни обманывают даже самые скромные ожидания, ибо не таят в себе ничего. Вот и сегодняшний оказался пуст. Пуст до гулкости, сер, правда, весь в созревающих яблоках здешнего сада. День-конь.
В дождь вороны летают над дальними свалками, словно бы мокрые тряпки; в вёдро – словно сухие. Нынче, если не возражаете, льет. Говоря же вообще, мир пернатых поражает разнообразием. Так, если на некоторых континентах отсутствует то, что мы зовем соловьями, то уже на острове Сахалин, о котором писал еще Чехов, не сыщешь ни воробья.
Скушно, скушно. (За укулеле.)
Заявляется – на коне! (Описка. Следует читать: наконец!) – Андропов.
«Доложите же,– говорю,– обстановку. Что слышно в крепости? К нам сюда доходят лишь самые неопределенные слухи, а в печать, как вы знаете, вовсе ничего не просачивается. С тех пор как не стало Владимира Ильича, в ней парит только фраза и фраза».
«Я вынужден огорчить тебя. Третьего дня Местоблюстителя видели на приеме».
«На что это вы себе намекаете, сударь?»
«На то, что он жив».
«Тем самым вы как бы даете понять мне, что я не убил его?»
«Даже не ранили».
«Бросьте, пожалуйста. Зачем разыгрывать. Вторая пуля буквально прошила мозг, я видел».
«Нас провели,– объявил Андропов.– Стреляли-то вы молодцом, только в куклу. А Брежнев как таковой проехал, по-видимому, подземкой. Так что секретчики тоже не дураки».
«Досадно. А телохранители? Я не ранил их часом?»
«Телохранители? – усмехнулся он.– Тот же воск. Манекены работы Вучетича».
«Хм, то-то они все выглядели столь помято,– заметил я.– Впрочем, что же нам делать?»
«Принять происшедшее к сведению и – действовать,– молвил Юрий, поигрывая каким-то брелоком. Одет генерал-генерал был с иголочки. И он продолжал: – Завтра к вам будут допущены иностранные корреспонденты. Надеюсь, вы покажете себя большим патриотом и гуманистом. На Западе это любят. И пункт второй. Пора уж встать в связь с княгиней».
«С Ольгой?»
«С какой еще Ольгой?»
«С Ольгой Олеговной».
«Что вы несете, проснитесь!»
«А, вы – об Анастасии. Прошу прощения, призадумался».
«Болванка готова?»
«Смотря по тому, что вы называете болванкой, милсдарь»,– ударился я вдруг в стрюцкое остроумие.
«Болванкой,– Юрий неодобрительно рассмеялся,– я называю проект письма, черновик такового, а вовсе не то, что вы думаете».
«Нет, Юрий Гладимирович, такою болванкой я еще не располагаю».
«Поторопитесь. На той неделе в Шманц отправится дипкурьер».
«В Шманц? Не стольный ли это град Бельведера?»
«Конечно».
Засим мы расшаркались и расстались.
Машина паблисити завертелась.
«Зачем вы стреляли в Брежнева?» – открыл мою пресс-конференцию хроникер американского «Ньюсуика» Эндрю Нагорски.
«Я намеревался убить его»,– был мой ответ.
«Для чего?» – поинтересовался Боб Кайзер из «Вашингтон Пост».
«Во имя прогресса и процветания всего человечества».
«Раскаиваетесь ли вы в содеянном?» – последовал вопрос канадской журналистки Викки Габоро.
«Ни за какие коврижки!»
«В какой стране вы желали бы получить политическое убежище?» –спросила итальянская репортерка Ориана Фаллачи.
«Ни в какой,– возражал я ей.– Я – русский и должен жить и умереть здесь, в Отчизне, даже если меня и сгноят в ней заживо».
Присутствовавшая тюремная администрация зааплодировала. Вопросы посыпались напропалую. Ответы мои были нелицеприятны и хлестки. Взахлеб работали бормотографы. (Нотабена. Изобретение бормотографа оказало на общество тот дисциплинирующий эффект, что оно научилось держать язык за зубами. А болтливые отщепенцы сами оказались за решеткой темниц.)
Ничего примечательного.
Весь день пролетел во плескалище. Пустота.
Экая все-таки сволочь этот Вучетич! В юности закончить школу ваянья и зодчества – быть подающим надежды скульптором – слыть бунтарем по разряду искусств, а на старости лет записаться в придворные чучельники – стать ретроградом – директором Всероссийского музея восковых фигур – и, проституируя оригинальный талант, не брезговать никакими заказами. Это ли не тотальная драма художника. С другой стороны, в провале нашего покушения виднеется и положительное зерно. Ведь если быть до конца гуманистом, нельзя не порадоваться: спасено еще одно мыслящее существо.
Но ежели быть просто-напросто человеком, человеком с так называемым человечьим лицом, то нельзя не бросаться на опорные прутья перил – не лезть на стены узилища – не сыпать на голову папиросный пепел – и не вопить: «О, прости меня, Шагане, прости, что унизивший высокую нашу приязнь временщик не возвращен стараниями моими во прах!» И нельзя не сгорать на декабрьском погребальном ветру – как свеча! – в трепетанье! – о нет!
«Милостивая Государыня, Анастасия Николаевна, голубушка!
Будучи сыном своих высокопоряд очных, благородных, однако давно почивших родителей и ради общерусской идеи дерзнув покуситься на жизнь недостойного супостата, я брошен в застенок, томлюсь, стоически жду заведомо неправедного судилища и не только не смею молить Провидение относительно некой возможности удостоиться некогда чести стать членом Вашей с Сигизмунд Спиридоновичем семьи, а не мыслю даже увидеть Вас в нынешней инкарнации – столь невзрачно мое настоящее и призрачно и неприветно грядущее». Эт сетера.
«Вас рвется видеть какой-то следователь»,– вошед, козыряет Орест Модестович.
«Насчет, извиняюсь, чего?»
«Говорит, что по делу».
«По делу? Да по какому?»
«По вашему».
«А – в чинах?»
«Три звездочки-с. Маленькие».
«Гоните в три шеи,– велел я Оресту Модестовичу. И добавил: – Совсем уже обезумели – лейтенантов шлют!»
Был Андропов. «Отлично, отлично»,– все констатировал он, читая мою болванку.
Перебелив, скрепляю пространной подписью и печаткой.
Забрав, обещал, что отправит заутра. Ушел, чтобы тут же вернуться.
"?" – удивился я.
«Добавьте относительно рекомендаций».
И я приписал постскриптум: «Рекомендации прилагаю».
Фланируя архангельскими бастионами, слушал шум корабельных рощ, стук дрозда и слегка пополнял гербарий. Как дивно смотрятся на куртинах России россыпи белых галантусов, желтых примул, фисташковых хризантем; как чинно свидетельствуют они благосклонному Вам свое безоговорочное почтенье.