Дома я рассказывала про балкон и про то, что Москва с высоты тоже красивая, хоть и не такая, как Ленинград, когда на него смотришь с Исакиевского собора. И совсем забыла рассказать про странного Севиного папу. А через несколько дней, когда у меня были Севка, Гога и Рафка, пришла мамина подруга Настя. Пока мамы не было, Настя от нечего делать очень дотошно стала расспрашивать мальчиков про все. потому что ей всегда до всего было дело. Из ее расспросов и потом, когда мальчики ушли, а пришла мама, из Настиного рассказа я узнала, что Севин папа Багрицкий — поэт, и это хорошо, потому что он все-таки поэт, подходящий для партии, хотя допускает какие-то не те мотивы. Позже Настя мне объяснила, что мотивы у него «упаднические». Но дружить с Гогой плохо, потому что его папа Львов-Рогачевский в чем-то партии враждебный. Я стала защищать свою дружбу и сказала, что их не касается, с кем я вожусь и буду водиться. И тут мама меня неожиданно поддержала, что, вообще-то, это действительно мое дело, только непонятно, почему я дружу только с мальчиками. «Так это в школе. А в «Люксе» у меня девочки». На этом спор о друзьях в тот вечер закончился. А позже Настя еще не раз расспрашивала меня о Гоге и Севе до самого 37-го года. Про Рафку ни в тот вечер, ни потом она не говорила. Видимо, его папа ничем ее не заинтересовал.
Кажется, это был мой первый бунт против «генеральной линии партии», твердо проводившейся в воспитании мамой и ее подружками, снисходительно и со многими отступлениями — папой. И которой жестко противостояла Батаня. В тот же вечер Настя читала какие-то стихи Багрицкого, первые мной услышанные, а через несколько дней принесла его книжку. Так что не в Севкином доме я впервые познакомилась с Багрицким-поэтом. Насте же я обязана знакомством с советской поэзией (комсомольско-коммунистической) того времени. Она приносила книжки Жарова и Безыменского, Уткина, Алтаузена, Сель-винского, Тихонова и еще кого-то. Папа, похоже, этих поэтов не читал. От него я не слышала ни их имен, ни стихов. Настя, видимо, их любила. Она в те годы часто оставалась у нас ночевать. Спала она обычно в моей комнате и перед сном с удовольствием читала наизусть стихи. Что-то с ее чтения полюбила и я, например, Уткина — поэму о рыжем Мотеле и еще несколько стихотворений, и стихи Н.Тихонова.
Как мы учились? Похоже, почти никак, потому что во втором классе тогда была такая система, что один ученик мог отвечать урок за десятерых. А девять ничего не делали. В нашей десятке чаще других за всех отвечал Рафка. А когда был урок чтения, то я. Считалось, что я не только быстро читаю, но и с выражением. За это чтение «с выражением» Севка меня часто дразнил, при этом, подражая отцу, противно растягивал слово в-ы-р-а-ж-е-н-и-е. Но я уже научилась не обижаться на «хохмы». А еще меня он и другие долго дразнили за бант. Но в третьем классе к банту придралась и учительница и стала говорить что-то о мещанстве. Тогда я, до того» упорно требовавшая постричь меня под челку и обойтись без банта, стала просить, чтобы бант был размером побольше. Так я и проходила в школе с бантом до пятого класса, когда Анетка (наш друг, работавшая с папой и вечно куда-то уезжавшая) привезла мне из Парижа пакетик отливающих серебром заколок для волос. Девочки в классе с восхищением разглядывали мою заколку, как теперь разглядывают «фирму». Батаня тоже одобрила, сказав, что мои волосы перестали походить на бороду Карла Маркса. А через год металлические заколки стали продаваться во всех галантерейных магазинах.
Уроки на дом почти совсем не занимали времени, хотя у нас четверых были ужасные почерка. Чистописания как предмета тогда не было вообще. Арифтметика была до смешного легкой, а то, что задавалось выучить, а потом рассказать (считалось, что это нечто вроде истории, географии и обществоведения), легко запоминалось на уроке. В классе мы часто тайком читали что-то принесенное из дома. Иногда учительница отнимала книжку, но потом обычно отдавала. Отметки за поведение и дневники были введены, кажется, только, когда мы были уже в шестом классе (может, в пятом). Экзамены — «весенние испытания» — появились в четвертом. А до того, похоже, вообще нормального учета успеваемости не было. Считалось, что мы четверо учимся хорошо. Я думаю, что хоть сколько-то учился только Рафка, он вообще был мальчик способный, с живым, все схватывающим умом, но более заземленный, что ли, чем Гога и Севка. В старших классах, когда уже надо было что-то делать, Рафка был в числе лучших. Севка всегда относился к школе снисходительно-небрежно, никогда ничего за все десять лет толком не делал, к точным наукам питал отвращение. Он был грамотным «от Бога» и читающим. Это и природная обаятельность, так же, как аура фамилии, помогали ему иметь сносные отметки и кучу свободного от школы времени. С шестого класса Сева считал, что он литератор, может, поэт, может, прозаик, может, драматург. И свое будущее связывал только с пером.
Самым способным был Гога. В младших классах он всегда что-то рисовал, и тетради его были сплошь изрисованы, даже между арифметическими примерами вдруг появлялись какие-то причудливые лица, фантастические машины, изогнутые, изломанные деревья. Он рано, значительно раньше Севы, стал писать стихи. Знал он всегда больше нас и в том, что касалось школьных предметов, и из каких-то в то время нам совсем недоступных областей — истории, астрономии, политики. При этом был фантастически неграмотен. Почти любой школьный диктант кончался в младших классах для него двойкой, а то и колом. Правда, тогда колов не было. «Кол» — это из лексикона Батани. А отметки были — очень плохо, плохо, посредственно, хорошо, очень хорошо. Потом их изменили на неудовлетворительно, удовлетворительно, хорошо, отлично. А позже, уже не в годы нашей учебы, школа вернулась к дореволюционной пятибалльной системе.
Я стала после школы часто бывать у Севы. У нас сложилась такая традиция, что после уроков мы втроем шли или к нему, или ко мне. Рафка присоединялся к нам нечасто, и у него дома я никогда не бывала. У Севки традиционно была картошка — розовая, хрустящая — или иногда оладушки, а у нас полный Нюрин обед, который нравился Гоге, а мы с Севкой в любой день и час предпочитали картошку. Потом мы читали, играли, что всегда кончалось дикой возней, бросанием всяких предметов, чаще всего подушек, после чего появлялась Лида и советовала нам пойти погулять. Кроме нас в эти часы появлялись у Севы в комнате еще дети из их дома: две сестрички Кирилловы — Надя и Валя, обе очень беленькие и очень хорошенькие, Шурик Арский, Юра Селивановский. Других в 32-м — 33-м году не помню. Гуляли мы всей компанией с санками, шли очень далеко, до Трубной площади и вверх по бульвару ради удовольствия скатиться с горы прямо на середину площади.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});