Еще я любила сама — одна — ходить в гости к брату Батани дяде Мосе и его жене тете Наде. Все на той же Страстной площади я садилась на «аннушку» и доезжала до них. Они жили на втором этаже в длинном трехэтажном доме в начале Чистопрудного бульвара, почти напротив теперешней станции метро «Кировская». Это была не обычная квартира, а нечто вроде общежития. Окна их длиннющего и необычайно широкого коридора выходили на бульвар, а окна комнат — во двор. У них были две комнаты. Большая была гостиной, столовой, спальней и даже кухней. Там около двери на маленьком столике стояла плитка, на которой всегда кипел чайник. Вообще-то кухня в этой квартире была, но до нее было далеко ходить. Вторая комната, небольшая и узкая, как пенал, была кабинетом. В этой комнате, при свете зеленой настольной лампы (раньше всегда были зеленые, и Андрей до сих пор мечтает о зеленой), было у меня бесчетное множество разговоров с дядей Мосей, разговоров-общений, всегда наедине. Не с тех ли пор я общаться могу только, когда вдвоем, а если два-три человека или просто много, то никакого общения для меня не получается — это уже что-то другое. Разговоры эти были удивительны своей доверительностью (мне казалось, что дяде Мосе я все могу сказать) и серьезностью.
Серьезны они были всегда — и когда я со скакалкой пробегала их неповторимый коридор, и когда, спустя годы, мы говорили о маминых письмах из лагеря, о моей армейской жизни, о маленькой Таньке. Я всегда ощущала его невероятную образованность, ощущала, что он совсем не такой, как мама, папа или их друзья, и что интересует его что-то другое и в жизни, и в общении со мной. Но первое меня никогда не подавляло, а второе не настораживало. Я только всегда боялась, что мама, именно потому, что она не такая, как он, сделает что-то, что будет неприятно дяде Мосе. Но такого никогда не происходило. Напротив — если мама при нем и не становилась такой, как он, то как-то неуловимо менялась, приближаясь к нему. Много позже я узнала, что она последний класс гимназии кончала в Москве, жила у дяди Моей и он был для нее почти столь же авторитетен, как ее мама. Теперь-то я знаю, что был дядя Мося в моей жизни первый настоящий интеллигент, и что у него была совсем другая шкала ценностей, и что он был человеком, при котором другие становятся лучше. Но это все теперь!
В 1982 году, когда я еще ездила из Горького в Москву, мне на маминой полке попалась на глаза книга в старом коричневом переплете издания 1913 года — М. М. Рубинштейн «Очерк педагогической психологии». Я видела ее всю жизнь, помнила, что там есть дарственная надпись от автора моей бабушке, но никогда раньше у меня не появлялось желания прочесть эту книгу. Я взяла ее в Горький. Теперь нашлись «время и место». При чтении книги меня не покидало то же ощущение доверительности и серьезности, которое возникало при каждом общении с дядей Мосей в реальной жизни. Доверительности и серьезности и по отношению к собеседнику — сейчас читателю — и к ребенку, о котором вся книга. Детский поиск Бога, поиск доброты, попытки постигнуть понятия «жизнь» и «смерть». Ну, конечно же, он был идеалист, наш дядя Мося. И как мне больно, что я невозвратно упустила возможность поговорить с ним обо всем том, о чем его книга!
Он пережил Сталина. Но не дожил до посмертной реабилитации сына и возвращения из лагеря его жены — матери его внуков. Умер дядя Мося в Москве весной 1953 года и похоронен на лютеранском кладбище.
***
По субботам Нюра всегда ходила на вечера, которые были в столовой рядом со вторым выходом из «Люкса» — не на Тверскую, а на Глинищевский. Там, кроме докладов, устраивались танцы, и туда приезжали военные — солдаты и их командиры из воинской части, которая была подшефной у Исполкома Коминтерна. Мне всегда тоже очень хотелось туда пойти, но мама почему-то яростно возражала. На самом деле эти ее возражения ничего не стоили. Я, как и некоторые другие девочки, все равно туда бегала.
Нюра очень старательно готовилась к каждому вечеру, наряжалась, иногда она надевала мамино платье (мама ей разрешала), но вообще-то у нее были и свои. Нюра, в отличие от мамы, была не против, если я туда пойду, она только не разрешала к ней подходить во время этих вечеров, и уж если я подойду, то зовут ее не Нюра, а Анна, и она мне не няня. Она там всегда была веселая, громко смеялась, пела и много танцевала, ее все время приглашали. Часто с ней танцевал один из командиров. Так длилось довольно долго. Стала Нюра и на целый день уходить в воскресенье, а раньше, хотя это и был ее выходной, больше сидела в своей комнатке и шила себе и нам.
А однажды, после вечера, у нее был большой, длинный разговор с мамой. Она сказала, что этот ее командир хочет прийти в гости познакомиться с мамой и папой и нами. Потому что у него «намерения», а она ему сказала, что она мамина сестра. В общем, оказалось, что она опять врала, как тому солдату с бульвара. Мама на нее рассердилась, но не за вранье, а за то, что она все себе испортила и теперь надо этому командиру рассказать правду. Пришел папа и тоже говорил, что она зря врала, но что командир «хороший парень», он его знает, и пусть приходит. А если Нюра боится, то он сам все ему расскажет.
На следующее воскресенье Нюра надраила дом, себя и нас, как на пасху, напекла пироги, почти такие, как у Батани (она все давно умела делать по-батаниному), наготовила еще всякой вкусной еды, очень красиво накрыла стол. Пришел ее командир. Егорка на нем сразу повис, потому что в это время обожал военных, даже жалел, что папа не «красный командир». Все ели и пили ситро и вино. На столе была и водка — это Нюра купила.
Но папа сказал, что он водки не пьет, и Нюрин военный тоже не пил — только вино. Потом они с папой ушли к нему в комнату и долго там были, а Нюра сидела на кухне и плакала. Мама стала убирать со стола и кричать на нао, чтобы мы немедленно ложились спать. Но тут вышли папа и военный. Они еще стоя что-то поговорили, и Нюра с военным вместе ушли. Мама спросила папу: «Ну как?», и папа ответил: «Думаю, он на ней женится. Я же говорил — он хороший парень». Помолчал и добавил: «А если не женится, то мерзавец». Я подумала, что выходит, все мерзавцы, кто не женится, но промолчала, боялась, что мама опять начнет кричать «иди спать». А папа вдруг сказал уже совсем другое: «Сложно, конечно, все с Нюрой. А у него повышение, и переводят его куда-то. Ну, посмотрим», — и начал мурлыкать свою «...отец сыну не поверил, что на свете есть любовь, веселый разговор...»
Вскоре военный куда-то уехал. И вдруг выяснилось, что Нюра тоже скоро уедет — к нему, что оказывается, они уже «зарегистрировались» и у нее даже теперь другая фамилия. Но Нюра еще долго собиралась и уехала не сразу. Она привела в дом новую няню. Ее звали Дуся. Нюра шипела на нее, как змея, и Батаниным голосом учила, как гладить белье и делать котлеты. Несколько недель в доме был слышен Нюрин злой голос и Дусины причитания. По-моему, Дуся боялась Нюру больше, чем Нюра когда-либо Батаню. Потом Нюра уехала, рыдая и без конца обнимая Егорку, и Дуся ее провожала. Дуся была уже не няня, а домработница. Она была хорошая. Потом будут еще две. Но никогда не будет такой, как Нюра. После ее отъезда оказалось, что уехала не няня, а очень родной, близкий «свой» человек.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});