– Я и есть Фея Хлебных Крошек, – отвечала Билкис, бросаясь в мои объятия.
Свет погас, но я не проснулся.
– Фея Хлебных Крошек! – воскликнул я, и странная дрожь сотрясла мое тело, а вся кровь моя прилила к сердцу. – Билкис не может обманывать меня, но ведь я чувствую, что вы почти моего роста.
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я удлиняюсь.
– Но, Билкис, у Феи Хлебных Крошек нет тех шелковистых кудрей, какие рассыпаны по вашим плечам!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я не показываю их никому, кроме мужа.
– Но, Билкис, у Феи Хлебных Крошек есть два длинных зуба, которых я не нахожу меж ваших свежих и благоуханных губ!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – эти зубы – роскошное украшение, которое пристало лишь старости.
– Но, Билкис, близ Феи Хлебных Крошек я не испытываю того сладострастного смятения, того почти гибельного наслаждения, какое охватывает меня близ вас!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – ночью все кошки серы.[146]
Признаюсь, я боялся, как бы эта волшебная иллюзия не покинула меня слишком скоро, но я не расстался с нею ни на минуту; она была так сильна, что я не сомневался, будто заснул, уткнувшись в кудри Билкис, и, когда колокол на верфи известил меня, что пора приступать к работе, когда Билкис тенью ускользнула из моих объятий в утренней полутьме, мне показалось, что щека моя еще хранит сладостное тепло ее дыхания.
– Билкис! – крикнул я, вскочив с постели, чтобы ее удержать.
– Я здесь, друг мой! – отвечала Фея Хлебных Крошек. – Завтрак готов.
В самом деле, добрая старушка была здесь; в свете лампы она склонилась над чайником.
– О, Фея Хлебных Крошек, к чему было подниматься в такую рань? Разве не мог я приготовить себе завтрак сам?
– Конечно, мог бы, – отвечала она, – но я не могу отказать себе в удовольствии, а возможность сделать твою жизнь легче и приятнее – самое большое удовольствие, какое я в моем возрасте могу себе доставить. Вдобавок мне не стоит никакого труда подняться на заре и приступить к этим мелким домашним хлопотам. Я к этому привыкла, мне это нравится, да и здоровью моему это идет на пользу, особенно если я хорошо провела ночь. А кстати, Мишель, как провел эту ночь ты?
– Я едва осмеливаюсь рассказать вам об этом, дорогой друг, – пролепетал я, – сны мои были столь пленительны, что я боюсь, как бы они не оказались преступны!
– Успокойся, милый Мишель; других в моем домике не видят; причем – что лишь умножает их цену – они будут повторяться каждую ночь, если ты останешься мне верен. Итак, ты можешь предаваться их власти с чистой совестью до тех пор, пока сохранишь ко мне то дружеское расположение, которое ты мне посулил; ревности же моей не бойся. Мои грезы не уступают твоим.
Запечатлев на ее лбу щедрый поцелуй, я ушел и явился на стройку раньше всех остальных рабочих. Опередил меня только мастер Файнвуд: он с унылым видом сидел на бревне, уронив голову на руки и словно плача. Услышав шум шагов, мастер вскочил, узнал меня и бросился мне на шею.
– Это ты, Мишель? – вскричал он, несколько раз прижав меня к своей груди. – Неужели Провидение посылает мне тебя для спасения моего дома, на который после твоего отъезда обрушилось столько несчастий? Я уверен, ты был нашим ангелом-хранителем. Значит, ты отказался ехать на корабле этого ливийского нехристя, обещавшего так задешево доставить тебя в неведомые страны?
– Мне пришлось отказаться, дорогой мой мастер, и я очень рад, если это позволит мне утешить вас в вашем горе; не расскажете ли вы, однако, в чем его причина?
– Увы! К стыду моему, мне придется тебе все рассказать; надеюсь, исповедь эта облегчит мне душу. Ты знаешь, что я решил выдать шестерых своих дочек за шестерых помещиков с берегов Клайда, хотя мне не раз говорили, что помещики эти легкомысленны и распутны; впрочем, для простого плотника такой союз все равно – большая честь. На приданое для моих бедных девочек, которые для меня дороже жизни, я пустил все сбережения, накопленные за долгую жизнь, – тридцать тысяч гиней, а ведь гинеи эти стоили мне, Мишель, стольких ударов молотка и стольких часов, проведенных с пилой в руках, скольких монет не было в сокровище царицы Савской, которой ты, как я помню, бредил в прежние времена. Скажу начистоту, друг мой, я отправил шесть приданых в роскошных сафьяновых сумках шести своим зятьям, до той поры не удостоившим меня своим посещением, и, как глупый безмозглый старик, до самого заката солнца терпеливо ожидал появления их сиятельств, дабы повести мое семейство на церемонию, которая должна была сделать мне честь и доставить радость, – и тут-то мне и сообщили, что все шестеро удрали с моими деньгами на проклятом корабле, который, подняв все паруса, увез негодяев на континент. Думаю, я бы не пережил всего этого, если бы не надеялся, что небо уже отомстило за меня и та ужасная буря, которая разыгралась нынче ночью, погубила изменников.
– О какой буре вы толкуете, мастер Файнвуд? Мне кажется, никогда еще небо не было таким ясным.
– Расскажите это кому-нибудь другому, Мишель! Крепкий же у вас сон, мой мальчик, если такая буря вас не разбудила; кстати, неужели вам больше нечего сказать о постигшем меня ужасном несчастье?
– Простите меня, – ответил я, взяв его руку и с чувством поднеся ее к своему сердцу, – прошу вас не сомневаться в той радости, которую доставил мне ваш рассказ, и принять мои поздравления.
– Боже всемогущий! – сказал мастер Файнвуд, – Только этого горя мне и не хватало! Вы возвращаете мне Мишеля, Господи, только ради того, чтобы тотчас отнять, вы пронзаете руку грешника последней тростинкой, о которую он опирался! Не бойся, бедняга Мишель, я не брошу тебя одного, хоть ты болен и слаб умом, и, пока у меня останется кусок хлеба, заработанный в поте лица на стройке, я разделю его с тобой. Иди работать, сынок, ведь работа, как я заметил, отвлекает тебя от фантазий, затмевающих твой ум, и успокаивает твой разум, смущенный дурными снами. Иди работать, Мишель, и не утомляй себя сверх меры!
– Иду, мастер, иду, – отвечал я со смехом, – но не откажитесь выслушать еще несколько слов. Я понимаю, что речи мои кажутся вам бессмысленными, и я бы очень удивился, если бы дело обстояло иначе. Однако же поздравил я вас совершенно искренно, и, если вам слова мои показались загадкой – в чем я ничуть не сомневаюсь, – будьте уверены, что загадка эта не замедлит разъясниться. Да, мастер, я убежден, что божественное Провидение оказало вам величайшую милость, избавив вас, ценою жалких тридцати тысяч гиней, от шести титулованных авантюристов, которые принесли бы несчастье вашим дочерям и бесчестье вашему почтенному дому. Выгоды, дарованные вам этим происшествием, неисчислимы, а потери ничтожны, ибо я могу вам поручиться: за сутки все утраченное вернется к вам вновь. Я так и знал, что вы станете недоверчиво качать головой; но это не помешает моему предсказанию исполниться. Не так давно в милосердных руках мелкие монетки превратились в гинеи. Кто знает, что может случиться с гинеями в руках благодарных! Теперь позвольте мне говорить со всей искренностью, на какую мне дает право сыновняя привязанность к вам и какая в других случаях, насколько я знаю, приходилась вам по душе. Вы часто выказывали живейшее сочувствие к тому, что вы называли заблуждениями моего ума, – сочувствие, более трогавшее меня, нежели обижавшее. Так вот, мастер, я не могу не сказать вам, что вы в вашей благородной жизни совершили один поступок – всего один, по правде говоря, но капитальный, – который стоит всех моих причуд вместе взятых. Голубке не случается породниться с ястребом, а единственный подходящий муж для дочери плотника – плотник. Отчего было не выдать ваших дочерей за Большого Джона из Инвернеса, за Коротышку Дика, который так спор в работе, за белокурого Петерсона, который так силен в строительных расчетах, за толстяка Жака, который вечно хохочет и одним своим видом радует всякого, кто входит на стройку, за беднягу Эдвина, которого все любят за его кротость и который так трогательно заботился о своих старых родителях? Дочки ваши их любили, я это знаю, и нигде не нашли бы вы зятьев, более подходящих для таких прекрасных жен и более достойных занять место за вашим праздничным столом, ибо все они – рабочие честные и умелые и никогда не нанесли бы урона ни вашему богатству, ни вашему доброму имени. Разве не должны вы сегодня испытывать неподдельное удовлетворение, мастер, от возможности исправить вашу ошибку, искупить вашу несправедливость и приобрести за эти тридцать тысяч гиней, которые вдобавок вовсе не пропали, вечные благословения дюжины ваших счастливых детей?
– Довольно, довольно, – сказал мастер Файнвуд, обнимая меня. – Я не только не в обиде на тебя, Мишель, за то, что ты открыл мне свое сердце, но, напротив, благодарю тебя за это, ибо все твои речи в высшей степени разумны – за исключением тех, что касаются моих тридцати тысяч гиней. Дай Бог, чтобы эти деньги когда-нибудь возвратились ко мне и чтобы ум твой, освободившись от странных химер, которые им владеют, позволил тебе жениться на моей Анне и принять вместе с ее рукой начальство над всеми моими делами! Я заметил, что ты не упомянул ее в своем плане, который мне по душе, и счел бы твою скромность добрым предзнаменованием, если бы мог, как давеча, предложить тебе за Анной приданое!