На сей раз я пристально взглянул на Фею Хлебных Крошек и убедился, что она так же пристально смотрит на меня. Мгновением раньше обстоятельство это смутило бы меня, теперь же оно лишь придало мне храбрости и утвердило меня в решении, которое я принял, пока она говорила, ибо все мои сомнения рассеялись.
– Мой выбор сделан, – отвечал я, – и я сожалею лишь о том, что не сделал его немедленно: я остаюсь плотником.
Она сдержала радость, но не сумела полностью скрыть ее от меня. Я продолжал:
– Выслушайте меня, Фея Хлебных Крошек, и простите за то, что я впервые в жизни осмелюсь не согласиться с вами. Образование мое не позволяет мне исправлять все те должности, какие вы мне предлагаете, а благодаря урокам, полученным от моих родных и от вас, я, благодарение Богу, слишком разумен, чтобы класть на одну чашу весов судьбу страны, а на другую – мою собственную гордыню. Я говорю так не из ложной скромности. Напротив, я полагаю, что никогда еще не проникался к самому себе таким уважением, как размышляя о тех предметах, каких касаемся мы в этом разговоре, и если правда, что ко всем нашим суждениям примешивается тщеславие, возможно, оно оказало влияние и на мой отказ. Я искренне уверен, что, как и любой другой, мог бы принести своими трудами пользу общему делу, если бы цивилизация была тем, чем желал бы ее видеть я, – делом веры, законом любви и милосердия, привычкой к взаимной и всеобщей благожелательности; но служить той цивилизации, какая с течением времени образовалась у нас, я не могу и не хочу: у меня нет для этого ни способностей, ни расположения. Я уважаю права наций, я без рассуждений покоряюсь принятым законам; я преисполнен почтения к возвышенным умам, которые убеждены, будто что-то смыслят в этих законах, и к великодушным и преданным гражданам, которые благородно посвящают свою жизнь их толкованию и защите, но ни на что большее я не способен. Мнение, которое мы составляем себе о важности нашего мимолетного предназначения, без сомнения, лестно для нашего самолюбия. Особенно же утешительно оно для нас постольку, поскольку мы сознаем наше ничтожество, так что я не вижу ничего дурного в том, чтобы мы стремились к совершенству. Однако сам я не ищу его на земле, ибо вижу в земных усовершенствованиях лишь пустую суету, которая кончается смертью как у отдельных людей, так и у целых народов. Дело живых – жить и надеяться, ибо жизнь не созидает ничего более долговечного и непреложного, чем могила.[144] Если ручной труд менее блистателен и величествен, нежели труд мысли, в чем я согласен с вами, он, на мой взгляд, более разумен и полезен, и я искренне убежден, что всякий человек, который посадил дерево, засеял пашню или построил прочный, светлый, просторный и уютный дом, оказал роду людскому услугу куда более ценную, нежели экономисты, философы и политики со своими утопиями – неудобоисполнимыми творениями зрелых мужей, впавших в детство. Вот почему я, с вашего позволения, непременно останусь плотником, хотя вообще готов покориться вашей воле. Но я спрашивал вас, Фея Хлебных Крошек, не о том, каким образом бессмысленное употребление богатства может навлечь на того, кем оно завладело и кто мнит себя его владельцем, насмешки и позор. Я спрашивал и не о том, каким образом в обществе, рождающем во мне жалость и едва ли не презрение, ловкачи ухитряются поставить богатство на службу безумной любви к власти и известности, которую вы в шутку именуете славой. Я спрашивал о том, каким образом богатство может сделать человека счастливым, если, конечно, оно на это способно, в чем я начинаю сомневаться.
– Сначала надо узнать, что ты понимаешь под счастьем, – возразила Фея Хлебных Крошек.
– Право, добрый мой друг, мне не довелось много размышлять об этом предмете, – весело отвечал я, – но я почти уверен, что мое счастье заключается не в золотых слитках и банковских билетах. Счастье – это занимать первое место в сердце того, кого ты любишь. Счастье – это иметь возможность, лишь только представится случай, творить добро. Счастье – это сознавать, что тебе не в чем себя упрекнуть. Счастье – это с радостным сердцем укладываться вечером в чистую и уютную постель, испытывая удовлетворение от работы уже сделанной и размышляя о способах в будущем сделать ее еще лучше. Счастье – это, воскрешая в памяти сладостные воспоминания о годах чистых и беззаботных, гулять по берегу прозрачного ручейка или по кромке луга, расцвеченного земляникой и ромашками, в лучах нежаркого солнца, под дуновением легкого южного ветра, несущего с собою благоуханные ароматы, и останавливаться около прелестной сиреневой беседки, под сенью которой Фея Хлебных Крошек приготовила тебе кружку свежего молока без пенок, корзинку спелых фруктов с бархатистой кожицей и рюмочку доброго вина. Как по-вашему, сколько таких счастий содержится в сотне тысяч гиней?
– Больше, чем ты думаешь, – сказала Фея Хлебных Крошек, – но послушай-ка: ты ведь, я полагаю, еще не забыл своих школьных товарищей?
– Можете ли вы в этом сомневаться, Фея Хлебных Крошек?! Я не забыл ни одного из своих чувств и, уж конечно, не забыл школьную дружбу.
– Жак Пельве, – продолжала она, – был не так мудр, как ты. Из кюре он захотел сделаться епископом, а клеветники, раздраженные его честолюбивыми притязаниями, отняли у него и тот пост, какой он занимал. Несчастье произвело на Жака то действие, какое производит оно обычно на прекрасные души, – сделало его лучше. Наученный своим горьким опытом, Жак поселился в удаленной деревне, куда до сих пор еще не проник свет образования, и бесплатно учит там вере и грамоте детей бедняков; заведение его скоро снискало такую добрую славу, что ныне он с радостью устроил бы нечто подобное и в соседних деревнях, но друг твой Жак сам беден и не способен осуществить те милосердные деяния, мечты о которых его снедают. Не думаешь ли ты, что хорошо было бы послать тысячу гиней Жаку Пельве, дабы он употребил их на осуществление своих достохвальных планов, от которых, я в этом убеждена, не отвратит его теперь никакая перемена состояния? Ведь невзгоды действуют на сердце человеческое, как некоторые бури на плоды земли. Они ускоряют созревание.
– Тысяча гиней – это слишком мало, – сказал я Фее Хлебных Крошек. – Но мы еще не раз к этому вернемся.
– Дидье Орри, как тебе известно, женился на богатой невесте; однако судьба играет с человеком странные шутки. Тесть втянул Дидье в рискованные спекуляции, которые разорили их обоих. У твоего друга остался лишь скромный домишко и полупустая рига, которую вдобавок в прошлом году сожгла молния. С двумя детьми на руках он пошел просить помощи у тебя, а следом шла его жена, беременная и больная. Узнав о твоем отъезде, несчастные опустились на порог и заплакали: отец и мать – потому что ты был их единственной надеждой, а дети – потому что видели, как плачут отец и мать. Все они умерли бы от нищеты и отчаяния, если бы Жак Пельве, проходивший мимо, не приютил их; но Жак и сам так беден, что ему пришлось лишать себя многих необходимых вещей ради того, чтобы прокормить Дидье и его семью. Мы могли бы вернуть Дидье Орри пропавшее состояние, но это обойдется нам недешево, ибо он долго жил в достатке и привык к прелестям такой жизни, а привычка – вторая натура. На это потребуется восемь тысяч гиней.
– Вы не включили в счет, добрый мой друг, вознаграждение за перенесенные им страдания. Отошлем ему десять тысяч.
– А знаешь, что случилось с Набо? Бедняга имел несчастье получить большое наследство, а как он им распорядился, ты угадаешь без труда; все проиграл. Самое скверное, что скоротечное богатство дало ему кредит, и в тот день, когда Набо заметил, что кошелек его пуст, долг его исчислялся суммой куда большей, чем та, какую составляло наследство. Кредиторы добились ареста должника, и я уверена, что он умрет в тюрьме, если ты его оттуда не вызволишь. Однако я не стала бы тебе этого советовать – ибо помогать ему деньгами, заработанными ценою тяжких испытаний, значило бы стать сообщником его постыдных безумств, – если бы не знала наверное, что это последнее испытание окончательно его исправило. Уже в первый месяц своего заключения он признал, что лишения – благотворная школа, а порок – дурная привычка. Больше он ему предаваться не станет. Ему пришли на память те науки, которыми он пренебрегал во время учебы, и он вновь взялся за них с тем любовным усердием, которое позволяет идти вперед с удвоенной скоростью. Любой шаг на этом новом поприще приносит ему удовольствие куда более сильное, чем то, какое приносили светские забавы, характеру же его, по-прежнему беспокойному и подозрительному, совершенствование ума пошло лишь на пользу. Самое бесценное, хотя и не единственное, преимущество труда заключается в том, что он отвлекает душу от обуревающих ее страстей, нимало не охлаждая ее пыла, но направляя неистовые порывы юношеского ума и чувства к той единственной цели, какая их достойна. У меня есть основания думать, что однажды Набо сделает тебе честь своими поступками, но чтобы расплатиться с его кредиторами, надобно отдать огромную сумму. Провидение рассчитывает невзгоды, ниспосылаемые людям. Люди же доставляют их сами себе без счета. Я слышала, что долг Набо равняется примерно четырнадцати тысячам гиней.