И на этот раз нашла.
Она была в ванне. В моей ванне. В нашей ванне. Единственной в доме.
Эта ванна – последнее место, где мы с тобой занимались любовью.
Должно быть, ей стало плохо из-за моих отваров, и в мое отсутствие она наверняка решила, что в ванне ей полегчает, что она ничем не рискует, всего полчасика, пока не станет лучше.
Она утонула, Тома.
Должно быть, потеряла сознание и захлебнулась.
Я хотела убить ее своими руками, но всего лишь подтолкнула к смерти. Издали, как колдунья. Даже убийство у меня не вышло. Не осмелилась. Духу не хватило.
Я слила воду из ванны, она давно остыла.
Задернула шторку, закрыла нашу комнату на ключ.
Не могла видеть ее лицо. Не могла видеть ее нагое тело. Теперь мне хотелось бы ее спасти. Мертвая, она похожа на ребенка.
Дети стали ее требовать, ты же знаешь. Я наплела им, что ей пришлось срочно уехать в свою страну, дескать, ее мама плохо себя чувствует. Тебе я, разумеется, расскажу то же самое.
Натан заплакал, Лиз поняла.
Не знаю, что в точности она поняла, но поняла, что что-то произошло. Она ни о чем не спросила, но я знаю свою дочь.
Нашу дочь.
Мы поужинали все втроем, как ни в чем не бывало, филе индейки с жареной картошкой. Это был самый чудовищный ужин за всю мою жизнь – хотя чудовищных ужинов мне хватало – смотреть, как вы с девчонкой меня обманываете.
В своей спальне, сидя на этих простынях, которые вы замарали, я думала всю ночь.
Дигиталин, Тома, легко обнаруживается.
На ее столе старый «Ремингтон», огромная черная тварь со стальной челюстью.
Она ничего больше не напишет на этой чертовой машинке.
Машинка для раскатывания теста, для жарки картошки.
Машинка для лжи.
Я знала ее стиль, потому что слышала, как она говорит. Изучала. Ненавидела. В конце концов, мой отец был спецом по подделкам. Каков отец, такова и дочь.
Нет: ни одно поколение не избежало войны.
Я напечатала прощальное письмо – начинала тысячу раз, опять и опять, печатала вкривь и вкось – а потом положила на «Ремингтон» в конверте на твое имя.
И снова заперла на ключ.
Сожгла все ее вещи. Акрил горел в камине с ужасной вонью. Но на заре от нее, Кристины Рациевич, не осталось больше ничего.
Ничего, кроме ее тела, лежащего в ванне.
Я достала покрывало, самое красивое, кашемировое, с рисунком в пастельных тонах. По крайней мере, мертвая она будет прилично одета.
Сегодня утром я отвезла детей к матери.
Луиза: «А школа? Я же не могу отвозить их в школу! Ну, Грас, ты же знаешь, я больше не вожу машину!»
В ужасе – среди своих зеленых насаждений.
Грас: «Подумаешь, пропустят школу, велика важность! Все равно через три дня каникулы».
Луиза: «Но почему, великие боги?! Что творится?»
Грас (импровизируя): «Мне надо сделать ремонт в доме. Сюрприз для Тома. К Рождеству. У тебя им будет спокойнее».
Тут Луиза тоже что-то поняла и тоже ни о чем не спросила.
Приготовила горячий шоколад.
Я стою в нашей ванной, напротив зеркала. Мое отражение не имеет смысла, это все равно что отсутствие отражения.
Нет меня в этом зеркале. Нет Грас Мари Батай.
Батай – имя собственное, вообще-то, немного запачканное. Если ты меня бросишь – а я знаю, что бросишь, – я опять возьму свое прежнее.
Брессон. Чистое имя.
Героическое.
Если не записать все это, откуда мне знать, что это правда?
Словно кошмар, прикидывающийся реальностью.
На моем затылке опять появилась седина. Она атакует мои виски, распространяется, укореняется. Я – виноградная лоза, пораженная антракнозом[21].
Девчонка мертва, а я все старею.
* * *
На автовокзале я оказался раньше времени. Я устал, рассудок мой был изломан. Я смотрел на людей, на любовников, ищущих любовниц, как на огромный резервуар, полный бесконечно изменчивых союзов, – в общем, видел мир чувственно искаженным призмой своей ночи.
Я явился в дом около десяти, по пути встретив почтальона с покрасневшим носом – увы, это обретет свое значение. Всю поездку я не совсем сознавал происходящее, никак не мог определить, то ли я безумно счастлив, то ли совершенно подавлен. В моей голове крутился волчок, похожий на детский, с деревянными лошадками и цирковой раскраской.
Ты сама знаешь, Кора, после своих приключений на одну ночь я просыпаюсь совершенно разбитым, но в этот раз все было иначе. Я не чувствовал себя ни печальным, ни виноватым. Я был тверд, но моя освобожденная тень плясала на тротуаре исступленным паяцем.
Будущее наконец опять становилось похожим на будущее.
Близнецы играли в «семь семей» на бархатной банкетке – мне мама нужна, у меня нету. Я поцеловал их в лоб, одного за другим. Нежные и прохладные, как всегда.
– Все в порядке, ребята?
– Угу.
– Угу.
Я их явно отвлекал.
Завтра, в среду, 29 декабря, я должен буду отвезти их в Шатору, к твоим родителям. После твоей смерти мы устроились таким образом: Рождество со мной, Новый год с ними. Присутствие близнецов уменьшает их боль; в Солин и Колене есть немного от тебя – ты ушла не напрасно. То же самое говорит твоя мать, когда видит их: Мой единственный ребенок ушел не напрасно. Твой-то отец никогда от этого не оправится. Так же холоден со мной, как и Грас, эту отстраненность ничто и никогда не сможет уменьшить. Я его прощаю, ты же знаешь.
Наши дети тоже прощают.
Мама сидела за столом, заканчивала завтракать. Она пристально вглядывалась в меня какое-то время, пытаясь проникнуть в тайну моего побега.
– Заночевал в гостинице, дорогой?
– Остался у приятеля. У него есть гостевая комната.
– А.
Она улыбнулась уголком рта. Я не обратил на это внимания и налил себе кофе. Она выглядела усталой, темные круги вокруг алюминиевых глаз стали еще заметнее, лицо осунулось. Из ее укладки, обычно такой безупречной, торчали безобразные вихры, а следы подушки на ее шее должны были разгладиться еще несколько часов назад. Грас распустилась. На ум пришло именно это определение, хоть и не совсем точное: она распустилась, как слишком длинный шарф под узловатыми пальцами старой больной дамы.
– Как ночь прошла?.. – спросил я, пока дети продолжали играть.
Она покачала головой.
– Думаю, все утрясется. Маленький рождественский кошмар, вот и все… Ты прав, меня хотели запугать. Но не удалось.
В ее голосе прозвучала гордость. Гнев и гордость. Я положил руку на ее плечо, погладил лопатки. Казалось, это проявление нежности привело ее в замешательство. Она отодвинулась, опять стала твердой и холодной, как замороженное мясо. Наконец-то я увидел ее такой, какой всегда знал.
– Раз ты здесь, Натан, я схожу за почтой, ладно?
Я кивнул, допил свой кофе, намазал маслом четверть багета. С бутербродом в руке стал рассеянно смотреть с окно, на местами заснеженную долину, с краснеющей землей, с густыми елями и облетевшими тополями на бордовых склонах, с огромной остроконечной колокольней. Черная стая каких-то пташек пронеслась по белому небу.
Большие часы пробили двенадцать.
– Мне бабушка нужна, у меня нету.
Согласно мифу, птицы семейства воробьиных являются «проводниками», посредниками между двумя мирами – миром живых и миром мертвых. Позже я узнаю от Клер, что вороны считаются в Швеции призраками убитых людей, а в Германии – душами проклятых. Что касается меня, то я видел только стаю птиц – обычная картина для этого края. Тем не менее у меня возникло дурное предчувствие: мамы не было что-то слишком долго. Я решил посмотреть, куда она запропастилась – ведь до почтового ящика ходу всего десять минут! Еще идя к дому, я заметил, что лестница в парке обледенела, и теперь меня обуял испуг, как бы она не упала.
– Скоро вернусь, – бросил я близнецам.
Они даже не оторвались от игры – это ж надо так увлечься! Конечно, их самостоятельность – штука хорошая… Но знаешь что, Кора? Порой она меня раздражает.
Я вышел из дома в высшей степени обеспокоенный, сам не понимая почему.
Грас лежала в самом низу лестницы среди рассыпавшихся писем. Проклятье, – подумал я, – она и впрямь упала! Я бросился к ней, поскользнувшись в свой черед и чуть не раздробив себе копчик.
– Мама!
Еще не зная этого, я обращался к ней в последний раз. Когда я добежал до ее тела, она уже не дышала. В ее правой руке был зажат листок бумаги, но тогда я не придал этому значения. Я запаниковал, выхватил свой мобильник, чтобы вызвать «Скорую».
Я стоял, упираясь головой в бледное небо, продрогший до костей, с телом матери у своих ног. Ее жизнь оборвалась так внезапно, словно фильм остановился… Именно на эту картину я смотрел, не улавливая ее смысла, витая над стеной тумана в этом музее тишины. Топал по земле ботинком, чтобы почувствовать что-то твердое, реальное. Я не мог даже осознать случившуюся катастрофу; во мне все было сломано, остались только разбросанные обломки. Я попытался усвоить простой факт – моя мать только что умерла – безуспешно. Однако я знал: пожарные или нет, ее никто не оживит. Все было кончено, и Грас уже не вернуть. Над нашими головами пролетело скопление эктоплазмических облаков. Реальность, как в день твоей кончины, застыла – забытая, одряхлевшая, погребенная. Воздух вокруг меня сгустился, казался тихим и желатинообразным, как вода в морских глубинах. Я опустил глаза и заметил скомканное письмо в посиневшей, уже нечеловеческой руке. Я колебался – моя мать! Это была моя мать, тут, на этих обледенелых камнях, моя мать, и она была мертва. Когда же все это закончится?