Воронцова ходила к командиру роты, рассказала про Савушкиных. Капитан только развел руками:
— Сама видишь, весь батальон который день без горячего. Все дороги перерезаны. В тылу хозяйничают фрицы, а у нас сил нет им по шапке дать. Вся оборона на нашем участке на одном честном слове держится. Узнают немцы, что нас здесь — с гулькин нос — двинут! Как пить дать двинут в наступление!
Сам он отдал все, что у него было: килограмм сухарей и пять кусков сахару.
— Бери, все равно без толку лежит. Я и раньше-то сладкое не уважал.
Как-то Галкин появился возбужденный, сияющий. Убедившись, что Грошевых нет дома, скомандовал:
— Мишка, Фроська, забирайте мешки и айда за мной! Будут и у вас нонче оладышки!
Он привел их далеко за деревню, где начинался лес. Несколько больших куч хвороста и сухих листьев прятались в сосняке. Галкин разбросал одну из них, кинжалом разрыл тонкий слой земли. В яме, прикрытые соломой, лежали мешки с мукой.
— Берите, не стесняйтесь. В случае чего скажете: в батальоне выдали как семье фронтовика… Ну, чего вы?
Миша и Фрося не шелохнулись.
— Очумели с радости? Ну-ко дайте мешок-от!
Насыпать муку одной рукой было неудобно. Галкин сперва черпал пригоршней, потом приспособил пилотку. Работая, солдат не забывал поучать несмышленышей, учил их жить на белом свете. А когда, окончив работу, оглянулся, возле него никого не было. Далеко, у самой деревни, виднелись две детские фигурки, одна маленькая, другая немного побольше. Они шли, взявшись за руки, и скоро скрылись за крайней избой.
— Мать честная! — выругался Галкин. — Чего ради старался? Вас ради! Жалко ведь: пропадете! Кабы не это, рази бы я…
Дойдя до грошевской избы он решительно взялся за ручку, но передумал, не вошел. Стоял, насупясь, ковырял ногтем сучок на косяке двери. Потом поправил ремень, выколотил пилотку о столбик, надел ее и пошел к себе во взвод.
Миша отправился за картошкой на рассвете. Стоя на посту, Галкин видел, как он вышел из дома, спустился по тропинке вниз к ручью, напился и, затянув потуже ремень, не оглядываясь, пошел в сторону нейтралки.
Только поздно вечером, улучив момент, Галкину удалось заскочить в избу Грошевых. Младшие Савушкины были одни. Фрося, подражая голосу матери, рассказывала:
— В некотором царстве, в некотором государстве жили-были король с королевой… — она посмотрела на темные окна, на старого солдата, молчаливо стоявшего у порога и добавила: — И еще у них был старший братик Миша…
Галкин вышел тихо, как Саватеев, притворив дверь.
Через полчаса полк был поднят в наступление.
ПЛЮШЕВЫЙ ЗАЯЦ
(Рассказ)
Бой, который партизаны начали на рассвете, закончился только к вечеру. Немцы оставили село, но не в беспорядке, как о том доносил партизанскому штабу Наумов, а, наоборот, в полном порядке, унося с собой не только раненых, но и убитых. Понимая, что до полной победы над карателями еще далеко и что егеря в любой момент могут вернуться, Наумов все-таки разрешил отряду занять село и расположиться на отдых в домах, выставив только двойные посты.
Когда Анюта на своей двуколке с красным крестом подъехала к Боровому, все целые дома были заняты партизанами. Большинство спали на полу, не раздеваясь, не успев даже разуться и во сне крепко прижимая винтовку. Только на самом краю деревни в покосившейся от старости избенке, нашлось свободное место. Возница, он же санитар, Никита Зяблов вошел первым, придирчиво осмотрел стены, потолок…
— Неказисто живете!
— Некому и ране-то причередить было, — сказала хозяйка избы, женщина лет тридцати с побуревшим морщинистым лицом и тусклым старушечьим взглядом. — Мужика мово в запрошлом годе медведь задрал, а сама я хворая. Вот Любку не знай как родила, с той поры и хвораю.
Любка, ее дочь, бледнолицая и худенькая, как мать, но с живыми светлыми глазами. Подражая матери, она садится, складывает на коленях ручонки ладонями вверх и говорит, коротко вздыхая:
— Как жить дальше — не знаю! Придет немец — того гляди, заберет мою Пятнашку!
Пятнашка — игрушечная корова, сделанная в одночасье каким-то солдатом. Что бы там ни было, а хвост, и громадное вымя, и кривые ноги, и загнутые рога, и даже грустные коровьи глаза, нарисованные чернильным карандашом — все было на месте.
Игрушка сделана грубо, немцу она вряд ли бы приглянулась, но Любка свою корову обожала и была уверена, что ее Пятнашке грозит опасность. Впрочем, в ее заботах было больше игры, а во вздохах — подражание матери.
Анюта ей понравилась с первого взгляда. Никита — чуточку меньше.
— У него бровев нету! — сказала она. — И лицо в ямочках!
Сели за стол. Хозяйка, стыдясь своей бедности, принесла чугунок мелкой картошки, поставила соль и отошла к печке, вытирая концом подола глаза. Любка, не мигая, смотрела Анюте в рот, провожая каждый кусок. От картошки она отказалась, но зато сухарь съела с удовольствием и попросила еще. Сухарей у Анюты больше не было, и она предложила Любке кусок сахару.
— Балуете вы ее! — строго сказала мать и, взяв сахар из Любкиных рук, поколола его на мелкие кусочки. Одну частичку, самую маленькую, отдала Любке, несколько кусочков побольше положила в граненый стакан и спрятала за занавеску, остальное, в том числе и крошки, вернула Анюте со словами:
— Потейте с кипяточком-то, оно посытнее будет…
Кипяток она заварила какой-то травкой, приятной на вкус и очень душистой.
После чая Лукерья, так звали женщину, села рядом с Анютой и, пользуясь случаем, начала жаловаться на свои болезни и при этом называла ее «товарищ доктор». Анюта призналась, что она не доктор, а всего лишь медсестра, да и то без специального образования, что раньше она была в партизанском отряде обыкновенным бойцом… Лукерья замолчала, пожевала губами и сказала:
— Помру вот, с кем Любка останется?
И Анюта пожалела, что назвалась медсестрой. Оставаясь в глазах женщины доктором, легче было развеять ее черные мысли о близкой смерти…
Когда в избу вошел командир разведки отряда, старик Котков, Анюта очень удивилась, что Лукерья его знает и обращается к нему запросто: «Трофимыч». Вскоре все разъяснилось.
Перед войной Коткова выбрали председателем колхоза здесь же, в Боровом, и все, в том числе и Лукерья, за него голосовали. Мужик он непьющий, рассудительный, в крестьянском деле понимал, хотя до этого работал в конторе.
Став председателем, Котков первым делом на каком-то собрании в районе дал обещание увеличить производство зерна по своему хозяйству вдвое. Слова его записали куда надо, похлопали в ладоши и разошлись.
Осень в этот год стояла сырая, дождливая, для хлеба самая никудышная. Не собрал Котков и десятой доли того, что наобещал… И тогда решил он исправить положение по-своему: приказал распахать под озимые хлеба луга, ту землю, что прежде шла под клевер, вику, и даже лесные просеки и полянки… Семена для такого невиданного посева попросил в долг у своих же колхозников. Думал Котков на будущий год и с ними рассчитаться, и свое слово сдержать перед районным начальством…
Может, и впрямь вышло бы по его, если бы не война.
На нивах дремали тучные, редкостные в этих местах хлеба, когда налетела беда нежданно-негаданно, раскидала пахарей, отняла у земли ее богатырскую силу. Разлетелись люди по белу свету. Тучные хлеба частью потоптали солдатские кованые сапоги, частью спалил огонь. И не стало в деревне хлеба, а чем дольше голодал желудок, тем чаще заставлял он молчать разум. Нет-нет да и вспоминались старые обиды, давние долги…
Все это Трофимыч поведал Анюте и Никите, потому что они здесь были людьми чужими и могли подумать о Коткове бог знает что. Рассказывал, чтобы хоть немного объяснить промашку, в которой сам был не повинен. А чтобы не подумали люди, будто он старается обелить себя вовсе, рассказывал все это громко, в присутствии самой Лукерьи и при этом время от времени обращался к ней и спрашивал строго:
— Так я говорю, Лукерья Аверьяновна? — на что Лукерья всякий раз согласно кивала головой.
Она, и в самом деле, была согласна со всем, о чем говорил председатель, и понимала, что не виноват он в ее несчастье и что не может он ей помочь сейчас ничем, но, понимая, она все-таки спросила у него, когда он собрался уходить:
— Так как же, Трофимыч, когда долг-то отдашь? Чай, нам с Любкой есть надо!
Котков замер у двери, хотел что-то сказать, но вместо этого плюнул, махнул рукой, толкнул дверь и выбежал на улицу. Лукерья проводила его взглядом, полным растерянности и недоумения.
— Чего это он? Осерчал, побег…
Занятые разговором взрослые не обращали внимания на Любку. А между тем в ее крохотной душе жила любовь ко всем, кто окружал ее, кто хоть раз посмотрел на нее, погладил, хотя бы мимоходом, по голове. Выбрав момент, она подошла и ткнулась вечно мокрым, как у щенка, носом в Анютины колени.