Молчание мужа отчасти успокаивало, отчасти пугало ее. Смягчился ли он — или будет настаивать на разрыве? Она то и дело украдкой взглядывала на его бесстрастное лицо, в мучительной тревоге силясь проникнуть в его мысли. В сердце ее шевелилась надежда, но она не смела начать разговор, из страха утратить ее. Ей, простодушной, как дитя, казалось невозможным, чтоб муж отрекся от нее исключительно из-за угрызений совести. Если он любит ее, его любовь восторжествует. Если же он будет упорствовать в своем решении, значит, он разлюбил ее. В таком случае, она знает, что ей делать. Она вернется в Лондон и снова будет петь.
За эту ночь она выплакала все свои слезы и как будто успокоилась. Ибо человеческая плоть чувствительна лишь до известной степени; дальше она уже перестает ощущать боль. Душа Ивонны была безжалостно растоптана, но она не сердилась.
Она даже была бы совершенно счастлива, если б муж обнял ее и сказал: «Забудем все, Ивонна!». К концу путешествия она уже тешила себя мыслью, что оно так и будет.
Они остановились, как всегда, в тихом отеле на Вест-Энде, в большом номере, состоявшем из нескольких покоев, и пообедали одни. Им прислуживал сам буфетчик, гак как каноник был здесь старинным почетным гостем. Когда убрали со стола, каноник спокойно осведомился:
— Ты достаточно оправилась, Ивонна, чтобы обсудить этот тягостный вопрос?
— Я готова, Эверард.
— Мы постараемся по возможности сократить этот разговор. Все, сказанное мною вчера, остается в полной силе, как это ни тяжело. Я глубоко любил тебя — как юноша — в мои лета, может быть, мне и не пристало так любить. Память об этом навек сохранится в моей душе, Ивонна, ибо воспоминания мои чисты. Если б я не искал помощи свыше, я, может быть, и не пережил бы разлуки с тобой.
Все ее надежды были разбиты. Она прервала его еще одной мольбой.
— Зачем нам расставаться, Эверард? Я хочу сказать: разве мы не можем жить в одном и том же доме — для света?
— Это невозможно. Ты сама не знаешь, о чем просишь.
Голос его звучал хрипло. Он помолчал немного; затем, овладев собой, продолжал тем же жестоким тоном.
— Ввиду того, что нам придется жить врозь, долг мой — обеспечить тебя. Я не изменю своего завещания, и после моей смерти ты все равно получишь то, что получила бы как моя жена. А пока я жив, я буду выдавать тебе содержание, соответственно моим средствам. И, разумеется, без всяких условий.
Тут она, при всей кротости, впервые возмутилась.
— Я не могу принять этого, Эверард! — вскричала она, вся пылая. — Если я не имею права носить твое имя, — я не имею права и брать от тебя деньги. И не проси меня, потому что этого я не могу.
— Ивонна, выслушай меня…
— Нет, — перебила она его, — теперь я говорю, как женщина. Ты предсказывал, что когда-нибудь во мне проснется женщина, и час настал. Я скорей умру, чем, живя врозь с тобой, приму от тебя какую-либо помощь. Ты не понимаешь… Выходит так, как будто я сделала что-то бесчестное и ты гонишь меня прочь от себя. Нет, нет, не говори! Не надо. Если я перед Богом не жена тебе, я не имею на тебя никаких прав.
— Мне нестерпимо больно слышать от тебя такие слова, Ивонна. Неужели же ты думаешь, что я утратил всякое уважение к тебе?
— Если бы ты любил меня, ты не захотел бы расстаться со мной.
Они мыслили и чувствовали в разных плоскостях. Каноник убеждал, настаивал — напрасно. Ивонна была непоколебима. Беседа продолжалась, отклоняясь по временам в сторону соглашений относительно будущего.
Пришла ответная телеграмма от Джеральдины Вайкери — она приедет утром. Было условлено, что Ивонна временно поселится у нее, и что все переговоры, во избежание тягостных встреч и бесед, будут идти через нее.
Под конец каноник снова заговорил о деньгах. Хочет она, или не хочет, он все равно положит на ее имя известную сумму. Ивонна снова вспыхнула и возмутилась. Самая мысль о деньгах была ей ненавистна. Он не имеет права заставлять ее поступать так.
— Но ведь это же мой священный долг, и я обязан выполнить его! — воскликнул он наконец в отчаянии. — Неужели же мне так и не удастся втолковать это тебе?
Ивонна встала, подошла к нему и нежно положила руку ему на плечо, заглянув ему в лицо своими грустными темными глазами, теперь еще более грустными от темных кругов, которыми они были обведены.
— Не сердись на меня — ведь мы последний вечер вместе. Я понимаю твое желание обеспечить меня; ты добр и великодушен. Но буду гораздо счастливее, если не буду чувствовать себя в тягость тебе. И мне так нетрудно заработать себе кусок хлеба. Право же, так мне будет легче. Право.
От этого маленького словечка, которым она так часто заканчивала свои фразы, от знакомого прикосновения ее руки, от близости этого нежного, хрупкого тела, сердце его сжалось острой болью: разочарование не убило в нем любви к ней. Он склонил голову на руки.
— Когда-нибудь, Ивонна, может быть, у меня и явится возможность просить тебя вернуться. Если я теперь уступлю тебе, исполнишь ли ты тогда мою просьбу?
Голос его дрожал и обрывался от волнения. Ивонна не могла не заметить этого. И в ней проснулась вся ее доброта и жалость. Она забыла его укоры, безжалостность, религиозные сомнения, которые она объясняла нелюбовью. Его могучие плечи вздрагивали под ее легким прикосновением.
— Я приду когда бы ты ни позвал меня, — молвила она.
— Если я словом или мыслью обидел тебя, Ивонна, прости меня.
Ее рука робко потянулась к пряди седеющих волос упавшей на его лоб, и пригладила ее.
Он поднял голову и остановил на ней взор, полный мучительной тоски.
Потом вскочил на ноги и, прежде чем Ивонна успела опомниться, она была уже в его объятиях, и поцелуи его горели на ее лице.
— Помоги нам, Боже! Помоги, Боже, нам обоим, дитя мое!..
Он выпустил ее и почти выбежал из комнаты.
Так они расстались.
XIV
НА ЧУЖБИНЕ
Нокса похоронили на противоположном склоне холма позади дома. Он протянул до конца зимы и даже начала весны. Но когда наступил сезон дождей и зноя, сырость, просачивавшаяся сквозь деревянные стены и глиняный пол, осаждаясь на простынях и подушках, съела последние остатки его легких, и Нокс, не жалуясь, ушел — куда следовало.
Прежде чем заколотить гвоздями грубый деревянный гроб, Джойс положил на грудь мертвецу письмо «милой барыньки». И ему казалось, что вместе с этим письмом, он зарывает в землю свое сердце. Сам хозяин фермы, Вильсон, Джойс и слуга-кафр несли гроб к яме, вырытой под каменным деревом и опустили его туда. Затем Вильсон прочел вслух похоронную службу по обычаю англиканской церкви. В трезвом виде он был человек религиозный и бережно хранил свой молитвенник — остаток лучших дней. Его жирное, флегматичное, кирпичного цвета лицо на солнце словно отполировалось и покрылось лаком, как бы для того, чтоб предохранить его от всяких иных влияний климата. Речь у него была нескладная, мужицкая. Вначале Джойс принял за насмешку его намерение отслужить на могиле Нокса нечто вроде заупокойной обедни и только для того, чтобы не ссориться, остался слушать, между тем как кафр, присев на четвереньки, вытянул руки, мечтательно и удивленно прислушиваясь к «заклинаньям» белого. Но вскоре торжественная красота церковного обряда захватила и его. «Земля еси и в землю отыдеши. Возвратите земное земле и прах — праху». Читавший нагнулся, захватил обеими руками по пригоршне красной земли и благоговейно высыпал ее в могилу. И уже не казалось странным, что этот грубый голос читает надгробные молитвы и грубый человек совершает торжественный обряд погребения.