– У него назначено совещание, – холодно отрезала секретарша.
– А вы доложите, он сам решит…
Секретарша неохотно исчезла за огромной дубовой дверью и через мгновение выпорхнула обратно с таким лицом, будто ждала нас неделю.
– Проходите, пожалуйста, Борис Николаевич вас ждет…
Мы вошли в необозримый кабинет, и я увидела, что навстречу нам торопится, через всю комнату шагает, сильно прихрамывая, немолодой сутуло-высокий человек в мундире с петлицами прокурорского генерала. Он обнял Старика, крепко прижал к себе и так стоял несколько мгновений, бормоча чуть смущенно:
– Как я рад, как я рад вас видеть, дорогой Герасим Николаич…
Потом повернулся ко мне, протянул руку:
– Кравченко…
Деда осторожно проводил к столу, усадил нас, и сразу же секретарша принесла чай в мельхиоровых подстаканниках, печенье, лимон.
– Какими судьбами? Какая-нибудь беда случилась! – сказал уверенно Кравченко.
– А почему, Борис, знаешь, что беда? – спросил, прищурясь, Старик.
– А потому, что ко мне никто сюда не приходит с делами веселыми. У меня все дела бедовые, – усмехнулся он.
Старик помолчал немного и сказал:
– Беда, действительно, большая. Невинного человека жулики в тюрьму усадили…
Я заметила, как напряглось лицо прокурора. У них, по-видимому, профессионально недоверчивая реакция на любые ходатайства о милосердии, они попросту отучены верить в бескорыстие ходатаев по чужим делам.
– А если поконкретнее? – попросил он.
– Поконкретнее пусть лучше Ира тебе доложит…
Сбивчиво, торопясь и волнуясь, я начала рассказывать историю драки Ларионова со Шкурдюком. Лицо у Кравченко было непроницаемое, он ничем не выдавал своего отношения к рассказу. То ли потому, что он не перебивал меня и внимательно слушал, то ли потому, что сама я постепенно собиралась, как спортсмен в бою, но говорила я все спокойнее, увереннее и, как мне казалось, все более убедительно. Прокурор дослушал и спросил:
– А почему вы думаете, что Бурмистров вел следствие тенденциозно?
– Ему не составляет никакого труда убедиться в том, что Шкурдюк, Чагин и Поручиков всё врут. Таксист Глухоманов подтверждает, что Ларионов занял такси и опровергает тем самым их показания, будто Ларионов пристал к ним первым. А таксист действительно человек объективный…
Я достала из сумки и положила перед Кравченко заявление Глухоманова.
– Он очевидец того, как Шкурдюк плюнул в лицо Ларионову и, таким образом, спровоцировал драку. Надежда Еловацкая, продававшая цветы, говорит, что после плевка Ларионов схватил за грудки Шкурдюка, еще не успев его ударить, а Чагин нанес ему сзади удар по голове бутылкой. А когда Ларионов пошел на Чагина, тот выставил отколотую бутылку с явным намерением или угрозой его изуродовать. Они скрывают до сих пор, что на месте происшествия была Рита Терёшкина, которая вообще, так-сказать, придает особый смысл всему собранию. Поручиков…
– Так-так-так, интересно, – перебил Кравченко. – Следствие не предприняло мер к розыску Терёшкиной?
– Нет, я нашла ее сама, – сказала я. – Собственно, Бурмистров и арестовал Ларионова после того, как я установила личность Глухоманова и мы стали требовать розыска Терёшкиной…
– Так, с этим пока ясно. Какие у вас еще есть соображения? – спросил Кравченко.
– Достаточно изъять журнал регистрации рабочего времени в АПУ, и будет ясно, что в тот момент, когда они были в ресторане, Поручиков записан присутствующим на исполкоме. И это врут, они всё врут! Да таких противоречий полно.
– Для характера драки, в общем-то, и не важно, были они в ресторане, в такси или на исполкоме, – заметил Кравченко. -
Я запальчиво перебила:
– Нет, мне кажется это важным – я говорю о том, что они в принципе не вызывают доверия, поскольку все, что они говорят, они врут! Но следователю Бурмистрову выгоднее не замечать этого, лучше быть ему бюрократом, чем откровенным мерзавцем…
Прокурор сдержанно усмехнулся:
– Ну, что поделать, бюрократов у нас так много, что иногда удобнее действительно выглядеть нерадивым работником.
Старик, сидевший молча, сказал:
– В первом правовом уставе России – в Регламентах Петра 1 – сказано, что если канцелярский служитель не справляет должность добросовестно, он должен быть повешен за ребро на крюк…
Прокурор засмеялся:
– О-о-о, боюсь, что если бы у нас восстановили столь радикальные меры, крюков металлических не хватило…
Потом резко оборвал смех:
– Когда это произошло?
– Двадцать второго сентября.
– Н-да. А чего же вы раньше-то не обратились? – спросил он Старика.
Дед усмехнулся:
– Борис, ты стал большой начальник, а я знаю точно, что к начальству нельзя обращаться дважды.
– Вы, Герасим Николаевич, дипломат, – покачал головой Кравченко. – Ну, что я вам могу обещать? Сегодня же истребую дело и поставлю на контроль. Все сообщенные вами сведения будут тщательно проверены. Я полагаю, что можно будет, если все подтвердится, изменить Ларионову меру пресечения на подписку о невыезде и постепенно все это дело спустить на тормозах.
Мы удивленно воззрились на него.
– Мы же ведь не жулика из тюрьмы вызволяем, – сказала я. – Почему же на тормозах? Он бился за свое достоинство. А я хотела справедливости.
Прокурор тяжело вздохнул:
– Вы уверены, что я, поверив вам, могу одним росчерком пера наказать порок и восславить добро. В жизни это все гораздо тяжелее. Я думаю, мне тут Бурмистров расскажет, кто на него выходил. Но надеюсь, впрочем, что справедливость нам восстановить удастся. Только не надо торопить ее, эту справедливость, вы уж мне поверьте. Нелегко мне с Барабановым возиться. Я на одной ноге стою, деревянной, а он всеми четырьмя упирается. Ничего, эти вопросы будем решать не спеша. Я верю – все будет хорошо…
На улице я спросила у Старика:
– Ну, что думаешь?
Он бессильно развел руками:
– Нет темноты более совершенной, чем темнота предрассветная…
В полдень я вошла в редакцию. На бегу достала из сумки удостоверение, протянула Церберуне, и настроение было у меня в этот момент такое боевое, что даже окаменелая жестокость на ее лице не казалась мне привычно отвратительной. Сегодня, по случаю наступления холодов, она несла вахту в синей форменной шинели. Как всегда, Церберуня внимательно, не спеша прочитала удостоверение, закрыла его и положила в ящичек своего столика с телефоном.
– В чем дело? – спросила я ошарашенно.
– Есть указание изъять у вас пропуск. Вы отстранены от работы. Поступил приказ из секретариата… – От нее исходил непереносимо острый запах нафталина, которым она пересыпала свою шинель.
– Но мне нужно в редакцию! На работу! Меня никто не увольнял, – как-то неуверенно-жалобно заговорила я.
– Позвоните по телефону из бюро пропусков в редакцию, и секретарь вам закажет разовый пропуск… – и вид у нее был такой, будто она пролежала в нафталине много месяцев вместе со своей толстой шинелью.
На ее сером лице было мрачное счастье, она испытывала извращенческое удовлетворение мстителя. Она жила этим сладким мигом унижения другого человека. Бережно сохраняемое в нафталине от потраты временем бессмысленное зло.
Я повернулась и, не говоря ни слова, вышла на улицу. Не буду я звонить в секретариат. Не буду я заказывать себе по телефону пропуск…
Я шла по городу – без цели и направления. Наверное, надо привыкать к мысли о том, что моя жизнь превращается в более или менее благополучное странствие из несчастья в неприятность.
Как-то незаметно прошло счастливое ослепление молодости, которое было полно уверенности, что жизнь нас несет, безусловно, к светлому, прекрасному и радостному, а вовсе не к подступающей старости, болезням и утратам.
Пролился быстрый дождь, и одновременно через сивую редюгу облаков прорвалось оловянное бельмо осеннего солнца. На стынущей свинцовой воде медленно разворачивался речной трамвай.
Надо идти домой, разговаривать с детьми, объяснять им, куда делся Ларионов. Витечку я уже отправила в командировку. Куда мне послать Ларионова? Или объяснить им, что его несправедливо посадили в тюрьму? Господи, как же мне справиться со всем этим? Как объяснить им, что меня уволили? За что?