Павел Саксонов-Лепше-фон-Штайн
Можайский — 7: завершение
Сериал на бумаге
Кроме ремонта церкви, произведен с разрешения городской Управы ремонт здания, в котором помещались могильщики, дворники и прачечная. Вследствие увеличения штата могильщиков, ветхое помещение, где они жили, оказалось невозможно тесным: на 18 квадратных саженях при 3½ аршинах высоты помещались кухня и спальня для 18 могильщиков, кроме того, над нарами на протянутых веревках сушилась мокрая одежда могильщиков, а на русской печи сушились мокрые сапоги. Такое состояние не могло быть дольше терпимо, почему необходимо было немедленно принять меры к устройству отдельного помещения для кухни, столовой и спальни, а также дать отдельную сушилку для просушивания мокрого платья и обуви могильщиков. Недостаток времени и средств заставил решиться утилизировать для спальни могильщиков пустой, ничем незанятый барак, когда-то спешно построенный в холерное время на случай заболевания служащих холерою; к чему и было приступлено немедленно по выходе разрешения городской Управы.
Снаружи оборвана обшивка всего дома; оборвана подшивка потолка; верхний настил снят; чистый и черный полы сняты; перегородки выломаны, сломаны развалившаяся русская печь и пришедшая в ветхость железная печь, сломано ветхое отхожее место: разобран сгнивший люк, и все сделано вновь. Все деревянное здание переконопачено новою паклей с обеих сторон…
Отчет СПб городской санитарной комиссии.
Плодотворная трудом, благородными поступками и здоровыми радостями жизнь — вот основное условие здоровья. Честное стремление быть: для семьи — добрым членом; в своем деле — хорошим исполнителем; для Родины — верным своему долгу гражданином, — дает жизни ценное содержание.
Справочник СПб Градоначальства.
1.
Туман обволакивал площадь Сан-Марко так, что создавалось впечатление, будто он спускается с крыш — прокураций, нового атрия, базилики. На самом же деле он полз от пьяцетты: с Большого канала и лагуны. Площадь — пустынная — была мокра и мрачна, колокольня до половины исчезла из виду.
Приподняв воротник пальто, Можайский поежился: давненько он не был в Венеции и уже позабыл, насколько неприютным может быть этот — пропахший тиной, стоячей водой и нечистотами — город.
«И занесла же меня нелегкая…» — подумал князь и отступил под арки.
Середина марта — в Европе март уже перешагнул за середину[1] — даже на юге выдалась хмурой: с затяжными дождями, низким клочковатым небом, редким солнцем и сильными ветрами. Ветра хотя бы разгоняли туман, но нынешний день оказался исключением: в вышних сферах что-то переменилось, ветер спал, и с лагуны тотчас начало заволакивать.
Настроение у Можайского было ни к черту: он уже несколько дней находился в Венеции, но все еще не продвинулся ни на шаг. Утрами его терроризировали назойливые чиновники, днем раздирали на части торговцы, вечерами — всякие местечковые сумасшедшие, отчего-то славшие и славшие ему приглашения: извольте, мол, принчипе[2], оказать нам честь и так далее.
Проблема возникла из-за того, что о прибытии Можайского невесть как и откуда узнал Джанпьетро Таламини — венецианский репортер и владелец Иль Гадзетино[3]. Этот милый во все остальное время человек написал передовицу, согласно которой выходило, что суа эцелендза[4] — Можайский принчипе — был никто иной, как подлинный герой нашего времени: блестящий офицер, спаситель сотен душ, выдающийся сыщик и криминалист.
«Что, — задавался вопросом Таламини, — привело в наш древний город борца с преступностью из Северной Пальмиры? Ответа нет, но тайна эта — волнующая, интригующая — достойна нашего общего внимания. Ибо, — тут следовала иллюстрация: перепечатка из русской газеты фотографии страшного пожара, — его сиятельство — не тот человек, который занимается пустяками. Из достоверного источника нам стало известно, что речь — ни много и ни мало! — может идти о вовлеченности кого-то из наших важных персон в недавние чудовищные события, посеявшие страх и ужас в столице великой империи! Сами обстоятельства прибытия в наш город его сиятельства — почти без багажа, под именем без титула — дают основательный намек: отнюдь не красоты и зрелища привлекли под сень святого Марка крупнейшего российского эксперта по преступному миру. Мы — читатель должен об этом узнать…»
Впрочем, сам Можайский догадывался, откуда милейший синьор Таламини почерпнул информацию.
«Ну, Сушкин, — прочитав передовицу и в сердцах отшвырнув газету, подумал в тот день Юрий Михайлович, — ну, погоди!»
Всё складывалось не просто плохо, а хуже некуда.
2.
Намерение Можайского выехать заграницу наделало шума. Только, в отличие от почти публичного скандала, вызванного статьей в венецианской газете, столичный шум затронул узкий круг.
Прежде всего, Можайского потребовал к себе фон Нолькен — полицмейстер IV отделения, в которое входил участок Юрия Михайловича.
— Извольте объясниться! — с порога начал Карл Станиславович.
Можайский — неизменно честный до оторопи — оказался в затруднительном положении. Лгать он не хотел, сказать правду — не мог.
Нолькен крутил и так, и этак, щипцы менял на испанские сапоги[5], но Можайский был непреклонен: молчал по существу и только извинялся.
Тогда настала очередь Клейгельса.
Николай Васильевич принял «нашего князя» в своем доме на Гороховой, усадил в удобное кресло, напоил чаем, поинтересовался общим ходом дел — домашних, не служебных — и вообще проявил себя в этой странной беседе не столько начальствующим лицом, сколько старшим товарищем, едва ли даже не отечески снисходительным старшим родственником.
Этот прием — обычно очень эффективный — тронул Можайского, но также не заставил переменить намерения.
— Но объясните хотя бы, что именно вы задумали? — попросил, поглаживая свои знаменитые баки, Николай Васильевич.
Можайский замялся: как и в случае с Нолькеном, лгать он не хотел, а сказать правду не мог. Если только отчасти?
— Николай Васильевич! — решился он наконец. — Не хочу прибегать к моральному шантажу, но вынужден это сделать. Прошу вас, дайте честное слово, что дальше вашего дома сказанное мною не пойдет!
Клейгельс перестал поглаживать баки и нахмурился:
— Вы же понимаете, такое слово я дать не могу.
— То есть вам придется сделать доклад?
— Безусловно.
Ситуация зашла в тупик.
Можайский поблагодарил за чай, поднялся из кресла и покинул особняк на Гороховой.
3.
Далее — уже не в такой благодушной атмосфере — были встречи с Сергеем Эрастовичем[6], с Дмитрием Сергеевичем[7], с Иваном Николаевичем[8].
Сергей Эрастович рвал и метал: он подозревал, что Можайский каким-то образом оказался посвящен в отношения Молжанинова и власти, и совершенно искренне опасался, что Можайский своим неуместным вмешательством — Сергей Эрастович так и выразился: «неуместным вмешательством» — сорвет уже начавшуюся операцию. Однако в чем заключалась операция и что за нужда такая заставила Молжанинова срочно отправиться в Италию, Сергей Эрастович разъяснить отказался. Получилось так, что оба они — и сам Сергей Эрастович, и Можайский — уперлись рогом и словно сговорились стоять насмерть: каждый по свою сторону баррикад.
— Уволю! К черту! — кричал Зволянский, но при этом косился на Можайского умным глазом, во взгляде которого что-то поблескивало: в самой глубине, почти неуловимо.
— Как вам будет угодно! — отвечал Можайский, покусывая пухлую нижнюю губу и прищурившись: чтобы притушить в своем собственном взгляде страшную улыбку.
Увольнения, конечно, не последовало: Сергей Эрастович понимал, что этой низкой в своей бессмысленности мерой «нашего князя» не остановить.
Дмитрий Сергеевич пошел еще дальше и пригрозил арестом. Юрий Михайлович сделал полупоклон и вышел восвояси.
— Что за… человек! — воскликнул Дмитрий Сергеевич и, махнув рукой, отправился в столовую: наступило время второго завтрака.
А вот с Иваном Николаевичем сложилось иначе.
Во-первых, Дурново сразу же дал понять, что всякое запирательство бессмысленно:
— Здесь вам не там! — умно, глубокомысленно, но пугающе расплывчато заявил он.
Во-вторых, он снизошел до того, что выложил карты на стол:
— Не понимаю, отчего это вас не посвятили в курс дела, раз уж вы все равно затерлись!