Наступил вечер, но к ней никто не заглядывал. Когда Кизела или мать, нахохлившись, сидели подле нее, она только и желала, чтобы явился кто-нибудь да вытряхнул бы отсюда этих сов — и вот сейчас ей их недоставало. Собственно говоря, это хороший признак, что все вдруг успокоились за Шанику и держатся так, словно завтра он уже будет кружить по двору на велосипеде. Но ей самой одиночество было в тягость. Когда Кизела сидела рядом, Жофи могла давать волю своему раздражению — «вот ведь настырная, из-за нее и о беде-то своей подумать некогда!» — и в безмолвных выпадах против жилицы отдохнуть хоть немного душой. Но, оставаясь вот так одна над постелью больного, она все ожесточенней предавалась самобичеванию и испытывала чуть ли не угрызения совести, если на минуту отрывалась от добровольной пытки и погружалась бессильно в горестную прострацию. Есть еще Мари, но от нее что за польза, даже подойти к больному страшится, а сейчас и вовсе исчезла. И где только ее носит, а ты вот сиди тут, жди, когда она припожалует!
Жофи торопясь разобрала постель и юркнула в нее, чтобы, когда придет Мари, свет уже был потушен. Может, хоть устыдится немного. Рядом метался во сне Шаника, а она, подогнув под себя ноги, присела в темноте на кровати, словно зверь, изготовившийся к прыжку, и с безмерным раздражением поджидала прихода Мари, чтобы пристыдить ее потушенной лампой. Из кухни не слышно было ни звука. Только один раз дверь Кизелы отворилась, по каменному полу кухни прошаркали шлепанцы, на столе что-то звякнуло, потом дверь затворилась опять, но, прежде чем она захлопнулась, из малой комнаты донесся мужской голос и смех Мари. Жофи оставалось лишь вслушиваться в мучительную тишину кухни, и она слушала долго, со сверхъестественной чуткостью, улавливая даже тихие вздохи потолочных балок. Мари вошла много спустя; отворив дверь и увидев, что в комнате темно, она отступила назад и вошла второй раз уже босиком. Жофи злорадно слушала, как скрипят, прогибаясь, доски пола под ее грузным телом. Неотрывно, словно перед нею совершалось преступление, следила она за каждым движением сестры, в темноте быстро сбрасывавшей с себя одежду, и только когда диван скрипнул под нею, проговорили жалостным фальцетом, усвоенным от матери, — тем тоном, который никогда не выдавал истинных чувств:
— Ты у наших была? А я-то хотела, чтобы ты сварила манной каши Шанике. Потом смотрю, с самого обеда даже не заглянула ни разу — ну и решила, что ты домой ушла.
Мари ответила не вдруг. И Жофи, горько торжествуя, наслаждалась ее замешательством. Сейчас сестре очень совестно. Не знает, что и соврать, бесстыжая! И когда Мари пролепетала: «Позвала бы, я на кухне посуду мыла», Жофи не ответила: пусть будет ей укором это молчание, которое суровее любых попреков бросит девчонке прямо в глаза, что она в довершение всего еще и лжет.
Однако утром Мари опять исчезла. Кизела заглянула ненадолго, но сейчас и она находила, что кризис позади; теперь-то можно сказать, она сперва очень испугалась, но, слава богу, страхи ее оказались напрасны, она сама это видит. Жофи понимала: интересы Кизелы обращены уже не на болезнь Шаники, а на что-то совсем иное; старуху словно подменили, глаза у нее блестели, по лицу то и дело пробегали отсветы каких-то сокровенных волнующих мыслей. Кизела сама чувствовала, что не в силах притушить свою радость, и потому здесь, у Жофи, излила ее в восторгах по поводу здоровья Шани. И вскоре удалилась — по-видимому, туда, где нашла для себя нечто более увлекательное, чем даже болезнь Шаники.
Утро выдалось чудесное, за окном кружились первые ласточки, и через открытую форточку, словно боевой марш, вливался в комнату задорный перезвон молотков из ближней кузницы. Жофи сменила Шани ночную рубашку, постлала свежие простыни, и от чистого белья ребенок тоже посвежел, как будто родился заново. Сейчас уже и Жофи верилось, что он все-таки поправится. Малыш сам потребовал кофе и все спрашивал, придет ли дядя Пали, ведь дядя обещал ему ножик.
— Мамочка, дядя Пали! — воскликнул Шаника, услышав мужской голос из кухни.
— Это не дядя Пали, — отозвалась Жофи, а сама вскочила, словно вот сейчас в комнату войдет кто-то чужой, к встрече с которым надо приготовиться.
На кухне Мари что-то ответила — по своему обыкновению, тягуче и медлительно, — а мужчина вызывающе, дерзко расхохотался. Потом смех оборвался внезапно, и Жофи угадала, что они знаком показали на ее комнату и притихли. Сейчас оба строят серьезную мину, а может, даже не притворяясь, молча улыбаются друг другу: телушка Мари — растроганно, благодарная за то, что ей рассказывают такие славные анекдоты, а тот плут — нагловато и задиристо, как улыбался тогда на кухне ей. Жофи. Гнусные твари!..
Но вот разговор на кухне возобновился, и Жофи не удержалась, прислонила ухо к двери, стараясь уловить что-нибудь из их беседы.
— Есть у меня один приятель, таксист. Этот делает так: садитесь, говорит, барышня, покатаю вас вокруг парка. А сам, представляете — ведь вот разбойник! — не к парку ее везет, а в самое злачное местечко… Нет такой девицы, чтоб от автомобиля голову не потеряла. Плюхнется на заднее сиденье и сразу барыней себя чувствует…
До Жофи долетало не все, она скорее угадывала, чем может хвастаться Имре. И, слыша коротенькие смешки Мари, словно видела перед собой ее смущенную и счастливую физиономию. Эта дуреха даже того еще не знает, пристало ли ей слушать такие речи, а уж как отвечать на них — и подавно. Только хихикает, как идиотка! А прощелыга-то пештский до чего докатился — эдакие гадости приличной девушке рассказывает! Ах, ублюдок, мужицкое отродье, посмел бы ей такое сказать! И Жофи вдруг страстно захотелось плюнуть в заносчивую рожу этого пештского красавчика, исцарапать ее всю, всю…
— Мама, что ты там делаешь? — спросил Шани, который с неясным испугом наблюдал за приникшей к двери матерью.
Жофи на минуту устыдилась и быстро подошла к сыну.
— Ничего, сынок, у меня голова болит, вот я и прислонилась к двери.
Но от кровати ничего не было слышно, и это оказалось невыносимым. Жофи подхватила тазик с водой, приготовленной для компресса, и с видом человека, которому очень некогда, вылетела на кухню. Одна нога Имре стояла на порожке, он усердно водил взад-вперед, влево-вправо куском замши по остроносой туфле, а Мари, прислонясь к дверному косяку, восторженно следила за скользившей по туфле тряпицей, словно то был новый, невиданный способ чистки обуви. Когда Жофи показалась в дверях, Имре почтительно выпрямился и щелкнул каблуками.
— Целую ручки, — проговорил он доверительно-ласково, как бы напоминая о прежней дружбе. Но когда Жофи с тазом молча прошла мимо него, он осекся и проводил ее внимательным взглядом; Мари и та могла догадаться по его глазам, что он любуется тоненькой фигуркой сестры, гордой ее худобой. Когда Жофи вернулась, его лицо было уже совершенно серьезно и почтительно. — Вы не сердитесь, что еще я тут объявился на вашу голову? Шаника-то, я слышал, хворает, в такое время и одного чужого человека в доме довольно. Ну да я так и так с дневным испарюсь отсюда.
— Мне вы не помеха, — ответила Жофи с особенной сухостью и в тот же миг была уже у себя в комнате.
Эта минутная вылазка вышибла ее из колеи. Взбудораженная, она замерла за дверью. Слышала, а может быть, только вообразила, как Имре прищелкнул языком или выразил недоумение как-нибудь иначе, и оба беззвучно засмеялись. Смеялись, конечно, над гримасами Имре — что-что, а гримасы корчить он мастер. Такому бесстыднику все нипочем. Злая, наглая тварь. Эти городские хлыщи знают, как жить. Они не устраивают себе из всего сложностей, как мы, крестьяне. Этого делать не моги, того не смей — ох, что люди-то скажут… Вон как в душу лезет, словно цыганка какая! Ну ничего, пусть только Шаника поправится, она им всем покажет, она не позволит себя живой в гроб положить. Выставит Кизелу эту и заживет, как сама пожелает. Землю переписали на ее имя, пусть теперь родня хоть подавится, если поведение ее придется кому-то не по нраву. Хотя бы за то, что с легкой душой готовы были похоронить ее заживо — лишь бы только их не оговорили за дочь!
Весь день Жофи пылала возмущением, была как в лихорадке. Играла с Шаникой в торговца, вертела его, теребила, словно от того, сумеет ли она рассмешить сына, зависело его выздоровление. Теперь она совсем поверила, что он выздоравливает. И когда после обеда пришла мать справиться о Шанике, сказала ей твердо: «Слава богу, хорошо». И добавила: «Похоже, что милосердный господь сжалился надо мной». Она уже заранее пресекала расспросы, объявляя матери, что Шанике лучше, — лишь бы не потревожили ее счастливой надежды.
Однако Шанике не было лучше. Бабушка еще сидела у них, а он уже сник и с каждой минутой становился все молчаливее; губы его посинели, глаза затянулись туманной пеленой. Мать все реже поддакивала Жофи, горячо размечтавшейся о том, как она — вот только подымется Шани — купит ему матроску, такую, как у нотариусова Лайчи; а в начальную школу Шанику, пожалуй, не отдаст — нет, она не вынесет, если он еще раз подцепит что-нибудь от этих вшивых грязнуль.