— А теперь Шаника выпьет лекарство, которое он так любит. Помнишь, ты сказал, что оно сладкое, оно совсем как леденцы, — заискивающе подступила Кизела к ребенку. Приподняв голову больного вместе с подушкой, она поднесла ложку к самому его носу.
— Не хочу, мама, я не хочу, не надо, — вяло захныкал Шани, и Жофи почувствовала, что ей следовало бы встать сейчас, взять ложку и заставить Шанику выпить лекарство — ведь это она его мать, к чему здесь Кизела!.. Но сил у нее не было. Она позволила сестре захватить кухню и хозяйничать там, позволила Эржи Кизеле распоряжаться вокруг больного Шаники, ухаживать за ним, и теперь ей самой ничего другого не остается, как сидеть сбоку на кровати, смотреть на ребенка и трепетать за него. И все — родители, Кизела — считают, что ей только и следует дрожать да молиться: муж умер, кроме Шаники, никого у нее нет, если и сынок помрет, останется она на всем свете одна — так что ж ей сейчас и делать, как не дрожать за жизнь сына да лить слезы… вот и пусть сидит здесь без сна, без еды, а уж они позаботятся о ней, напомнят, что поесть нужно, и поспать уговорят. Но посмей она сама попросить есть или засни вдруг без особых уговоров — сразу выйдет, что она никудышная мать. Взять бы, например, сейчас отхватить кусок колбасы и начать жевать у них перед носом! Но Жофи сознавала, что все равно не могла бы проглотить ни кусочка, и сама испугалась, какие глупости лезут ей в голову.
Ребенок, только что метавшийся на волнах подушек чужеродным телом, вдруг словно пронзил ее насквозь. За его приоткрывшимся потрескавшимся ртом, за бледным, отекшим личиком она увидела себя — казалось, чья-то неведомая рука встряхнула незримую цепь таинственных взаимосвязей. И с душераздирающим воем из самой глуби души выметнулась мысль: господи, а вдруг он умрет! Умер ведь муж, и никого у меня нет теперь, кроме сыночка; если помрет и он, останусь я одна-одинешенька… Жофи твердила это про себя, повторила раз десять, под конец уже с судорожным усилием, для того лишь, чтобы уцепиться за эту ужасную, но по крайней мере приличествующую ее положению муку, ибо чувствовала, что по мере того, как за повторяемыми про себя словами опадает сила страдания — так отпускает роженицу боль после схваток, — какая-то тупая одурь охватывает ее, и ребенок опять качается на незнакомых волнах подушек так же далеко от нее, как и раньше.
Она заставляла себя смотреть на сына, но веки ее то и дело опускались; тогда она притворилась, будто закрыла глаза от горя, облокотилась на постель и опустила голову на ладони. Очнулась от собственного глубокого дыхания — так дышит человек, засыпая.
— Разденьтесь, Жофика, прилягте, — посоветовала Кизела, — вам ведь тоже отдохнуть надо хоть немного.
Жофи вскинула голову, вынырнув из бесконечной черноты, и непонимающе уставилась на Кизелу; потом до нее дошло, что ей предлагают лечь, но тотчас же поняла она и то, что ложиться нельзя. Сейчас-то старуха уговаривает: «Прилягте, Жофика!» — но, стоит ей лечь в самом деле, Кизела завтра же побежит к почтмейстерше: «Ах, моя дорогая, я нынче совсем сонная, поверите ли, ни на минуту ночью глаз не сомкнула: молодайку-то мою уже в семь часов ко сну клонит, про больного ребенка она и не думает. Но кому-то ведь надо подле него сидеть».
И Жофи тем же нудным фальцетом, каким говорила ее мать в подобных случаях, протянула:
— Да неужто вы думаете, будто я сейчас спать могу! И вчера ни на минуту глаз не сомкнула.
Она встала, поправила подушки под головой больного, потом села опять и сидела прямо, неподвижно, с горячими песчинками в глазах; но вот ее черный платок соскользнул на сына, сама она склонилась, уронив голову на ножки ребенка, и тут же тихонько захрапела. Кизела продолжала быстро-быстро шевелить спицами, преисполнившись гордости и удовлетворения, словно сидела у трупа поверженного соперника. А маленький Шани, не имея сил приподняться, беспокойно водил испуганными глазами, всматриваясь в темную массу, придавившую ему ноги.
Наутро Шанике опять стало немного легче. Малыш попросил в постель кофемолку и впустую вертел ее ручку. Пока никого не было возле его ложа, он даже стал гудеть потихоньку, как если бы ручка эта была баранкой автомобиля или штурвалом корабля, а он мчался во весь дух по бесконечным дорогам, по морям-океанам; однако, поймав на себе взгляд Жофи, малыш умолк и стал медленнее крутить кофемолку, потом недовольно оттолкнул ее, да так и остался сидеть, не в силах ни на чем сосредоточить внимание. Уговорить его пообедать было уже невозможно, увидев суп, он попросил было куриный пупок, но только помусолил его во рту и вдруг расплакался. Днем он совсем притих, почти не двигался, лицо его странно налилось, глаза лихорадочно блестели; Кизела с видом, не предвещавшим ничего доброго, глядела на рукав свитера, танцевавший на ее спицах, но, хотя очки были нацелены на спицы, глаза поверх оправы нет-нет да и взглядывали на Жофи, которая по-прежнему сидела сгорбившись на краю постели, уронив руки на колени и так укутавшись платком, что из-под него виднелись лишь тонкие невыразительные губы; Жофи выглядела старухой, иссохшей и неприветливой.
Кизела не удержалась, ей захотелось еще раз взять реванш за историю с доктором. Пусть вот сейчас придет сюда доктор Цейс и скажет мне, что у ребенка просто расстроен желудок. Ведь как он меня взглядом смерил за то, что подсказать ему хотела! Но у меня-то на этакое глаз верный. Когда у Вилмоша сын заболел, я как раз у них была. «Послушай, — говорю, — Вилмош, с мальчиком что-то неладно». — «А, чего там, уж я-то заметил бы». А на другой день племянник мой уже в «Штефании» был. С воспалением мозга. Сейчас слова «воспаление мозга» молнией поразили Жофи. Воспаление мозга! Она инстинктивно нагнулась к ребенку и рукой пощупала ему лоб, как будто прикосновение это могло ее успокоить, показать, что мозг, скрывавшийся за влажным лбом сына, совсем не воспален. Но от ее прохладной ладони лишь широко открылись глаза Шаники и так отчужденно заметались по склоненному над ним огромному лицу, словно были светильниками в самом деле больного воспаленного мозга.
С кухни, осторожно нажав дверную ручку и едва приоткрыв дверь, вошла Мари, ее крупное тело с трудом втиснулось в узкую щель. Мари остановилась и, чуть не скуля от страха, уперлась взглядом в кровать; потом, держась у самой стены, подальше от больного, бочком двинулась к бельевому шкафу, стараясь всеми силами обойти этот кошмар, что вселился в тело ее племянника. Жофи услышала, как скрипнул стул под Кизелой, по стене напротив взбежала к потолку выпрямляющаяся тень, а еще выше вытянулся искривленный силуэт головы с пучком сзади, затем убежали куда-то в угол ее сухие пальцы. Сделав знак Мари, которая искала что-то в шкафу, Кизела первой вышла из комнаты. Мари — за ней. Старая сплетница умела шептаться совсем тихо, но бормотание сестры изредка доносилось все же до Жофи. Ей нетрудно было представить себе, как они стоят на кухне и совещаются шепотом. Потом по галерее тяжело и торопливо протопали, калитка открылась, захлопнулась опять, звякнула щеколда… Жофи словно наяву увидела вымершую вечернюю улицу, по которой, придерживая платок на груди, спешит за помощью испуганная Мари. От этих звуков и всего, что привиделось за ними, сознание опасности снова возобладало над сонной одурью. Вся мебель вдруг сгрудилась вокруг Шаники, старые балки, изъеденные червями, давили — Жофи хотелось закричать, завизжать отчаянно, она не могла больше терпеть этого невыносимого одиночества; почему все покинули ее? Если бы Кизела не открыла в эту минуту дверь, Жофи, верно, позвала бы ее сама.
Доктор пришел полчаса спустя. Тяжело пыхтя, стучал ботинками, обивая с них грязь на ступеньки, ворчал, крякал, встряхивался, словно промокший пес; походка еще издали выдавала его нетерпение, ему явно было не по душе поздним вечером оставить внуков, плестись невесть куда через всю деревню. Когда доктор сердился, лицо его совсем исчезало и из зарослей бороды видны были только глаза — как у ежа из иголок. Он свирепо огляделся в комнате, словно ища, к кому бы прицепиться, но, едва взгляд его упал на больного ребенка, весь как будто сжался и раздражение утихло в угрюмом бормотании. Он вскинул голову, молча, знаком показал Жофи — начинай же, я для того здесь, чтобы выслушать тебя, и, пока Жофи рассказывала, искоса поглядывал на мальчика, затем бросил взгляд на Кизелу и раз-другой провел ладонью по лысой макушке. Жофи говорила торопливо, запинаясь: не знаю, что и думать, с ребенком все же, видно, что-то серьезное, пусть уж господин доктор не сердится, что побеспокоили. Тон у Жофи был приниженный, почтительный, словно главной ее заботой сейчас было не обидеть нечаянно этого угрюмого господина. Доктор выслушал ее, затем отбросил одеяло, неуверенно и как-то нехотя пощупал тельце больного, попробовал усадить, когда же Шаника опять упал навзничь, настаивать не стал. Он отошел от постели и несколько секунд молча стоял посреди комнаты, похожий скорее на усталого мастерового, который застыл вдруг с рубанком в руках, устремив взгляд в пустоту души своей и не думая ни о чем. Кизела поначалу намеревалась с гордым и победоносным видом хранить молчание, однако нерешительность доктора побудила ее к нападению.