— Сдай назад, — тихо сказал Он Лизке. Голос прозвучал строго, недоброжелательно.
— Жорик, ты че!?.. — обиженно и капризно пропищала подруга.
— Погуляй, Цыпка…, — в том же тоне проговорил Он.
Лизка медленно встала, продолжая держать рюмку, оглянулась на Алевтину и, поджав подрагивающие губы, бросилась в другую комнату, разбрызгивая вино.
Алевтина приходила в себя. Она даже потрясла головой, словно сбрасывая наваждение, которое захлестнуло ее. Нужно было срочно встать и уйти, но нога болела и требовала покоя.
Кто-то завел патефон, и зашипел вальс. Пластинка была заигранная, игла подпрыгивала, но танцевать можно было.
— Кавалер приглашает барышню, — он стоял перед ней с чуть опущенной головой, свесив непослушную прядь волос, перечеркнувшую высокий лоб наискось. Он не приглашал, он делал одолжение.
Алевтина смутилась, опустила глаза и тихо ответила:
— Я не могу, — вновь, подняв глаза, со страхом посмотрела на Него, — у меня нога вывихнута.
Он красиво вскинул темную бровь, колебался пару секунд, но видимо как человек, не привыкший и не умеющий отступать, медленно нагнулся, затем подсел, взяв стул обеими руками, легко поднял его вместе с Алевтиной, вышел на середину комнаты. Танцующие послушно расступились, прижались к стенам, а Он, продолжая никого не замечать, закружил на удивление ловко и умело.
Алевтина не успела ахнуть, когда вознеслась вверх, невольно обхватила его шею руками, прижимаясь, боясь упасть.
Незнакомый, резкий запах дорогого одеколона, папирос, пота и еще чего-то такого, отчего она становилась маленькой, беззащитной и… доступной. Щеки их терлись между собой, но она совсем не хотела отстраняться, хоть и натирала кожу о его щетину.
Вальс закончился. Иголка подскочила. В полной тишине он отнес ее на прежнее место, осторожно поставил стул. Она нехотя разлепила руки, не смея поднять глаз.
— Так как зовут «цесарочку»? — взяв двумя пальцами ее за подбородок, он легонько приподнял голову.
Вчера, кто угодно сделай такое, Алевтина залепила бы такую плюху, мало бы не показалось. А сейчас она покорно подняла глаза:
— Что, я… не поняла… простите, — растерянно, будто ей семнадцать, ответила она.
— Как зовут тебя, ореховая? — повторил Он, чуть улыбаясь и не отпуская подбородка.
— Почему… «ореховая»? — проглотив слюну, задала она встречный вопрос.
Он, как и в прошлый раз, медленно оглядел ее всю и, остановившись на глазах, ответил:
— Ты видела когда-нибудь кедровые орехи?
— Нет…, — ничего не понимая, прошептала она.
— Вот, глазки твои точь в точь. А тело, — он ласково провел рукой по щеке, — как ядрышко! Беленькое и упругое, — опустив руку, он уже гладил колено.
И опять даже мысли не возникло возразить или отодвинуться.
А потом начался сплошной праздник. Алевтина на крыльях летела с работы, переодевалась и улетала с Ним в ночь. В шумные, прокуренные пьяные рестораны, где веселилась нэпманщина, где был разгул низменных страстей, как сказал бы школьный секретарь комсомольской ячейки Вова Зюзин, где не место порядочным советским гражданам, где пир во время чумы…
Сердечко зайчиком прыгало, когда он с равнодушным видом доставал из своих карманов «цацки», в которых нет-нет, да и промелькнут «сверкальца» в золотой оправе.
— Вот, выбирай! Только не вздумай в них на работу или куда еще… по улице…
— Ну что ты, я же понимаю…, — отвечала она радостно…
И вот… арест. Суд. Этап. Все, что с таким трудом закатывалось в гору, теперь неслось вниз, набирая скорость, сметая на пути построенное собственными руками…
Зато она побывала на вершине блаженства. Испытала то, что редкая женщина испытывает за свою долгую жизнь. Это ей дал мужчина. И не просто мужчина, а НАСТОЯЩИЙ мужчина, которого ждешь годы и готова ждать еще столько же, зная, что он придет. Заслышав шаги которого, покрываешься мурашками снаружи, а внутри медом растекаешься. Ты еще его не видишь, а такое чувство, будто тебя как хрупкий цветок берут его ладони, и ты в полной безопасности. Ты его все еще не видишь, но чувствуешь его запах. Запах, от которого невозможно оторваться. Это здоровый запах мужчины, запах покоя и страсти, жилища, постели, запах твоих будущих детей, мягкой, сытой старости…
И вот он рядом. Могучий, суровый и недоступный. Но для тебя есть лазейка, уютный уголок, в котором на самом донышке теплый огонек. И это самое главное место, твое место, с которого можно дотянуться и положить руку на его сердце, погладить его душу, шепнуть ей на ушко заветное, нежное, ласковое. И вот она уже мягкая, пушистая как шкура белого медведя, а ты продолжаешь ее гладить, запуская свои пальцы в мех, зарываешься вся, кутаешься в ней, отрываешься от земли и как тучка плывешь в невесомости над суетой и серостью…
Поэтому ты бросаешь все на свете и отправляешься за Ним. Ты лишаешься почти всего, кроме Него. Он продолжает на расстоянии, за заборами и решетками посылать тебе надежду, будить по ночам и гладить тебя невидимыми руками, обнимать, отчего захватывает дух и мелко дрожат ноги…
Окна перестали светиться, слились со стенами, потолком, полом. Наступил вечер. Алевтина Витальевна осторожно освободила руку и, нехотя, выскользнула из-под одеяла. Накинула холодный, шелковый халатик. Вдела ноги в тапки и, не включая света, отправилась к печке-голландке, которая как круглая, толстая колонна подпирала потолок в углу комнаты. Встав на цыпочки, открыла трубу, затем присела и, звякнув печной дверцей, стала укладывать тускло белеющие полешки. Похрустела пучком лучин. Зажгла спичку. Полюбовалась какое-то время желтоватым пламенем, поднесла ее к растопке. Лучины гневно вспыхнули. Затрещали капризно, раздраженно, громко. Алевтина Витальевна торопливо закрыла дверцу. Тотчас поток воздуха ринулся в поддувало и уже снизу набросился на огонь, раздувая его, торопя, перекидывая на поленья. И все это происходило с гулом и треском.
В комнате сразу стало уютней. На полу перед печкой весело забегали зайчики, становясь все ярче и ярче. Обозначились стены, потолок, окно, мебель. Запахло горячим металлом.
Зябко ежась, Алевтина Витальевна вернулась к постели и, не снимая халатика, прилегла с боку, осторожно накрывшись одеялом. Спать не хотелось. Рядом спал великолепный, молодой мужчина, которому она была очень признательна за то, что он выбрал ее, что он дарил ей свое тепло и ласку, стал близким и желанным. И ничего, что из органов. Она с первого взгляда, с первой минуты не отождествляла его с этим мерзким учреждением, с этим адом, где рухнули все ее надежды, где прервалась самая красивая и сладкая на свете песня… Песня ее настоящей, единственной любви…
Добравшись до Котласа, Алевтина довольно легко установила, что Он здесь. Скоренько собрала передачку и на следующее утро была уже у окна приемника. Еще несколько женщин топтались в мартовском снегу. Безжалостно дула поземка, пронизывая их насквозь. Узелки взяли лишь перед обедом.
Деньги были на исходе, и она пошла мыть полы в маленькую местную школу. Пригласили на работу по профилю, но она отказалась, ожидая, что Его повезут дальше.
Две недели, чуть ли не ежедневно носила передачки. Боялась только одного — простудиться и заболеть. На шестнадцатый день отказались брать. Молодой, с плутоватыми глазами охранник долго молчал, рассматривая Алевтину со всех сторон. Потом, отведя взгляд в сторону, тихо, заговорщицки сказал, что, мол, для Него передачи отменили, но за особое вознаграждение он рискнет передать и что приходить сюда больше не следует, он сам зайдет к ней…
С тех пор и пошло.… Сколько их перебывало!? И молодых, и не очень. Грязных, жадных до тела и таких, которым подавай что-нибудь необычное, совсем уж бесстыдное.… Терпела. А куда деваться. «Ему гораздо хуже,» — думала Алевтина. Пока не попался уж больно отвратительный и предложил такое, что было за пределами всякого здравого смысла. Алевтина наотрез отказалась, тогда он попытался силой.… Не получилось. Потеряв самообладание, в гневе он-то и признался, что ее «сокол» давным-давно в «яме», что «сыграл» туда в аккурат через две недели после прибытия на пересылку. Проигрался в карты. Что давно охранники и «вертухаи» ходят в носках и свитерах ею связанных, делят передачки между собой и бегают к ней под бочок по строгому графику…
Очнулась в тусклой, серенькой палате с запахом карболки, керосина и еще чего-то кислого. Старенькая, кругленькая санитарочка, увидев, что Алевтина открыла глаза, подошла, присела на краешек ее постели и, гладя ее забинтованную руку, тихо зашептала, оглядываясь на дверь:
— Грех, грех, родимая, на себя руки-то накладывать. Богом дадена жизнь тебе и им отымется, когда срок придет. Прости меня, Господи, — она украдкой перекрестилась и снова оглянулась на дверь. — Завтра я тебе котеночка принесу, — она растянулась в простоватой улыбке, — трехшорстной. А это, — она кивнула на тумбочку, где стояла металлическая чашка, из которой хвостиком торчала ложка, — не ешь. Я тебе, дочка, блинчиков испеку, потерпи до вечера.