— Спасибо, Матей. Пожить в этом доме будет неплохо. И уж конечно, лучше, чем в подвале ратуши.
Ян Палечек провел на винограднике каноника три месяца. Между тем каноник Никколо написал своему другу венецианскому патриарху и сообщил ему о том безобразии, которое учинил монах Джордано в Падуе. Рассказал о неистовых проповедях, о нечестных угрозах, о буйном Джордановом красноречии, каждый день вдалбливающем в души обывателей на площади образы ада, о нарушении монахом Джордано установленного порядка исповеди: мужчины и женщины каются публично, а исповедоваться не ходят. Этим он расстраивает, как делали в свое время флагелланты[84] или вальденсы[85], всю церковную организацию, и лучше всего поэтому изгнать его из Падуи: пусть его сожгут на костре, скажем, флорентинцы, если он станет творить у них подобные бесчинства.
Письмо Мальвецци понравилось венецианскому патриарху — тому, у которого голос, как у старого петуха, — и так как уничтожение грехов совершенно не соответствовало его представлению о порядке в голове и членах церкви, он побудил дожа, чтобы тот приказал своему наместнику в Падуе выгнать монаха за пределы города. А так как мощь дожа велика и Падуя была подчинена Венеции, монах Джордано в одно прекрасное утро был выведен стражниками за городские стены и оставлен на произвол судьбы.
Монсеньер Мальвецци написал еще одно письмо, на этот раз тому духовному начальству, которое приказало заключить рыцаря Палечка в тюрьму. В этом письме он сообщил, что знает студента Яна Палечка добрых два года и удивлен его умом, скромностью и хорошим нравом. Знает его доброту, сердечность, сдержанность, знает то, что Палечек верит в бога и господа нашего Иисуса Христа, что он, Мальвецци, говорил с ним о предметах божественных и убедился, что тот обладает глубокими познаниями в области вероучения. Но так как он происхождения чешского, то, естественно, несколько своевольно толкует догматы. Но ведь церковь заключила с чашей мир, и компактаты не расторгнуты святым отцом, так что рыцарь Ян не еретик. Его уменье беседовать со зверями, останавливать полет птиц и даже овладевать при помощи глаз волей человека есть дар божий и не так уж редко встречается. Таким же даром, но в другом виде, наделен и монах Джордано. Этим даром обладают многие воины и правители. В Священном писании и истории языческих времен, не говоря уж о египтянах и халдеях, известно, что были люди, для которых не составляло труда овладевать разными созданиями при помощи движения руки или блеска глаз. Известно, что у древних евреев такой силой обладал Моисей. Поэтому никак нельзя считать подателем этой силы дьявола; податель ее — только бог, а что от бога — то не грешно! Монсеньер Мальвецци сообщил также, что он знает о местопребывании Палечка и просит, чтобы Палечку разрешили вернуться в Падую для продолжения ученья в Академии, где он обнаружил выдающиеся способности.
Это письмо старик Мальвецци послал, предварительно убедившись путем переговоров, что Палечка простят. Так и было. Рыцарь весело вернулся в Падую.
Падуанские укрепления стары и местами разрушены. В дырах гнездятся ласточки. Проезжая в ворота, Палечек засвистел пташкам. Они слетелись стаями, сели ему на шляпу и на плечи, на поводья, на голову и спину коня. В таком виде наш рыцарь въехал на площадь, весь усыпанный птицами небесными. Он всем улыбался, и все его приветствовали.
Но каноник Никколо смотрел из окна и с улыбкой погрозил Палечку. Тогда Палечек взмахом руки вспугнул птиц, въехавших вместе с ним в город. Они взвились и полетели к своим гнездам. Потом он снял шапку и отвесил глубокий поклон наверх, к окну, в котором стоял его благодетель.
XXII
«Дражайший брат Антонио, без всяких предисловий — только одно слово: Пульчетто был, Пульчетто нет!.. Нет, он не умер и не сидит в тюрьме! Но уехал и больше не вернется. И вот я сижу один, и радость преклонных лет моих исчезла с ним. Посочувствуй мне, дорогой друг, и тверди вместе со мной: «Чего не одолели тысячи невзгод, то легкой рукой переломила женщина».
К несчастью, для Палечка это было в чужом пиру похмелье. Должен вам сказать, что мне всегда представлялось загадочным, отчего он так мало занят женщинами. Они теснятся вокруг него, глаза их всех устремлены к нему, а он — хоть бы что! Шутит, смеется, всегда учтив и с женой подесты;[86], и с уличной потаскухой, но не влюблялся. Я понять не мог. Расспрашивал его во время наших долгих бесед с ним, которые моя счастливая судьба мне подарила. И вот он однажды рассказал, что любил какую-то девушку у себя на родине, в чешской земле, но она вышла замуж. И тут я бросил одно замечание, недостойное старого священнослужителя: «Неужели это имеет такое значение, милый друг?» Как только оно слетело у меня с языка, я тотчас пожалел об этом. Но я судил по здешним нравам и особенно теперешним обычаям. Вы наверное, обличаете больше всего расточительство современных вельмож, разнузданные карнавалы, празднества, которыми забавляют народ, чтобы он платил налоги и покорно смотрел, как богатые богатеют еще больше. Но скажите, что вся эта распущенность против богомерзких бесстыдств наших замужних женщин?
Дорогой друг, нам с вами хорошо известно, что теперь нет ни одной замужней или вдовы, у которой бы не было любовника, и что мужья либо мирятся с их проделками, либо платят им той же монетой. Вы знаете также о том, сколько совершается злодеяний на этой скользкой тропе греха, знаете, что очень часто непокладистые мужья, не желая терпеливо смотреть на то, как любовники и днем и ночью входят к ним в дом и выходят обратно, устраняют их попросту ядом. И люди над этим смеются! И каковы читатели, такова и письменность! Что вычитаешь из всех этих новелл, которые у нас пишутся? И о чем же бедным писателям писать, коли в жизни все идет именно так, а не иначе?
Видите ли, друг мой, теперь воскрешены древние боги, чьи кумиры лезут из-под земли, люди раздеваются, следуя их бесстыдному примеру, и всех, от главы церкви до последнего неаполитанского рыбака, охватила жажда сластолюбия и грубых наслаждений. Господи, я сам с удовольствием зачитываюсь римскими поэтами, которые нынче властвуют над нашими мыслями и вкусами, мне самому нравится какой-нибудь кусок розового мрамора и высеченная в нем прелестная девичья фигура, но это, пожалуй, не совсем та петрониевская античность[87], которая сделалась путеводной звездой для нашей молодежи всех возрастов.
И вот несколько лет тому назад в этот мир вступил мой ненаглядный Пульчетто! Сперва он глаза вытаращил, а потом перестал на все это обращать внимание. И я был счастлив. Он совсем утратил бы свою солнечную натуру. Со мной, дедом седым, он всегда находил общие темы, посещал меня усердней, чем университетские лекции. Но к женщине не преклонял слуха. И слуга его Матей — такой же. Я часто видел, как он отплевывался и шел мимо своей дорогой. На этот счет у него были особые взгляды, сложившиеся еще на родине. Это у них глубоко в душе укоренилось. А мы, жалкие, еретиками их ругаем! Вот мой племянник Джулио — тот не такой. Я не мог направить его по другому пути ни просьбами, ни угрозами. Поэтому свел я его со своим Пульчетто. А что из этого вышло? Происшествие, о котором я хочу вам рассказать, ни в малейшей степени не претендуя на роль падуанского Боккаччо…
Действующие лица, или dramatis personae, следующие: Лючетта, красивая и многогрешная двадцатидвухлетняя жена синьора Винченцо, сам синьор Винченцо, пятидесятидвухлетний, холеный, краснолицый владелец большого палаццо на площади, с видом на ратушу, Джулио, двадцатитрехлетний студент нашего университета, чернобровый и, как я уже вам сказал, предприимчивый племянник мой. Насчет Джанино и его приключений я за эти годы столько уже раз писал вам, что представлять его теперь нет надобности.
Лючетта — как все наши молодые женщины. У нее сразу начинают глаза гореть, как только она увидит хорошо сложенного мужчину. Главная ее забота заключается в том, чтобы все за ней ухаживали. Я уверен, что окажись она на пустынном острове, так и тут старалась бы соблазнять хоть попугаев. Лючетта влюбилась в моего Джанино. Лучше сказать, она до тех пор его обхаживала, пока Джанино не влюбился в нее. Но она над его детской любовью ласково подшучивала, говорила, что у него самые упоительные глаза на свете и губки такие хорошенькие, как ее золотая рыбка. Не понимаю, что с моим Пульчетто сделалось? Столько лет держаться и вдруг попасть в сети к такой недостойной женщине.
Лючетта играла с ним, а он относился к ней серьезно. Уж такое у этих северян свойство. Поняв наконец, в чем дело, мой умный, мой гордый, мой мужественный и воинственный Пульчетто заплакал, стал ходить в церковь, напился пьян и тому подобное, — все, что делают самые заурядные мужчины в его возрасте. А пока он так горевал, в сердце и в постель к госпоже Лючетте втерся племянник мой Джулио. Джулио не пробовал свистать птицам небесным, не играл госпоже Лючетте печально на лютне, не выражал ей излишних восторгов, но мужественно ухаживал за ней, мало заботясь о том, что он не единственный, кому она дарит свою благосклонность. Госпожа Лючетта была довольна, и Джулио тоже. Я смотрел на все это. Что мог я сделать, если ни Лючетта, ни Джулио не ходят ко мне на исповедь?