На следующий день аншлаг был вывешен за полчаса до начала. Отгадок кассиру было подано более двухсот. Все они говорили о контрабасе. Однако бесплатных билетов никому не выдали.
— Вы не отгадали, — флегматично говорил кассир, — платите деньги или уступите очередь следующему.
Спектакль начался. Разница между этой, третьей, и предыдущей, второй, постановкой заключалась в том, что Козловский выходил снова со скрипкой, как и в первый раз. Но когда опустился занавес, Козловский снова вышел и, перекувыркнувшись через суфлерскую будку, объявил, что условия остаются те же и на четвертый спектакль: кто отгадает разницу, тот получает бесплатный билет. Дружный свист встретил это заявление.
Однако аншлаг на четвертый день был вывешен за час. Бесплатных билетов снова не получил никто, так как на этот раз Козловский вышел… с контрабасом. Публика хохотала, свистела, хлопала в ладоши и орала: «На конюшню». Но Козловский появился и на этот раз снова объявил, что условия конкурса остаются такие же и на пятый спектакль.
На пятый раз аншлаг был вывешен еще с утра. Отгадок уже не подавал никто. Публика хотела малого. Она хотела видеть клоуна. Она шла не в театр, а в цирк.
«Квартирант» прошел семь раз и дал семь аншлагов — на один больше против предварительных условий. На шестой раз Козловский выходил с барабаном, на седьмой появился, сгибаясь и кряхтя под тяжестью пианино — точной фанерной моделью настоящего пианино. Однако восьмой спектакль, несмотря на то что седьмой дал аншлаг, Козловский отказался давать.
— Хватит, — сказал он. — На восьмой раз будут бить. Я уже знаю…
На восьмой день мы давали премьеру «Тот, кто получает пощечину» Андреева. Было продано три билета.
Когда, отменив спектакль, мы печально собрались в костюмерной, Козловский предложил… перейти снова к старому репертуару традиционного этнографического театра, с песнями и танцами. А новейший европейский репертуар ставить… раз в неделю.
Мы молчали.
— Значит, решено! — подытожил наше молчание Козловский и, обратившись к помощнику, сказал: — Объявите на завтра «Сватання на Гончаривци». Стецька играю я.
Мы молчали. Театр имени Леси Украинки тихо скончался.
На «Сватання» снова был вывешен аншлаг, а в кассе «театра на воинской рампе» не было продано ни одного билета.
В «Сватання» я играл отставного солдата Скорика. Я орал: «Тара-бара-мара», потом махал руками в воздухе и вынимал из носа у придурковатого Стецька соленые огурцы, а изо рта его отца бутылку с водкой. Полоумный Стецько в это время прыгал по сцене на одной ноге и орал что было мочи: «Каси хоцу, каси хоцу…» Когда же невеста поднесла ему гарбуза, он начал подбрасывать его, катать по полу, садиться сверху и ложиться на пол. Потом схватил гарбуз обеими руками и подкрался к рампе. Размахнувшись, он бухнул гарбузом капельмейстера Ковальчука по голове. Гарбуз разлетелся вдребезги. В зале бушевал хохот, свист и визг. Наконец занавес опустился, и, обливаясь слезами обиды, я бросился со сцены вон. Прочь из этого театра! Ноги моей тут больше не будет!
В гардеробной сидел директор «театра на воинской рампе».
— Здравствуйте! — приветствовал он меня почти весело. — А я к вам! Давайте объединимся в один театр. День будет «рвать гвозди» Козловский, а день мы будем делать новейший европейский театр. Пусть зрителя в этот день будет меньше, но мы ему докажем и создадим настоящий театр, настоящее искусство…
Я молчал.
— Согласны! — ответил кто-то за меня.
И этот «кто-то» был Козловский. Вслед за мной он пошел в костюмерную.
— Согласны! Во имя настоящего искусства я согласен и потрудиться и пострадать!
И отныне, когда шел спектакль «Ой, не ходи, Грицю», я выходил в толпе петь «Закувала та сива зозуля». А так как голоса у меня сроду не было, то я только стоял и раскрывал и закрывал рот в ритм песни.
Мобилизация
Это было заседание, как и тысячи других заседаний.
Под развернутым знаменем стоял стол, покрытый красной скатертью, на столе кувшин с водой и глиняная кружка; вокруг стола сидели члены президиума с прокуренными, утомленными лицами. В стороне над оркестровым складным пюпитром возвышался докладчик. Вся остальная часть комнаты тонула в сизых волнах махорочного дыма, и сквозь клубы его бледно мигали желтоватые, тусклые электрические лампочки вверху и виднелись неясные пятна юношеских и девичьих лиц на скамьях, подоконниках или вдоль стен, прямо на полу. В зале то наступала абсолютная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием махорки в козьих ножках, то вдруг поднимался гомон, крик и свист. Люди срывались с мест, размахивали руками и говорили все разом. Аудитория была страстная и разгоряченная. Заседал комсомольский актив Н-ского сахарного завода «Червоний рафинад» совместно с беспартийным молодежным активом.
От сотен и тысяч других заседаний это заседание отличалось разве только тем, что докладчиком, возвышавшимся около пюпитра, был я.
На столе президиума, перед секретарем собрания, избранным двадцатью голосами действительных членов против шести, лежал листок бумаги для ведения протокола. Повестка дня охватывала восемнадцать вопросов. Информационный доклад, который делал я, был записан в повестке дня под номером третьим:
«Слушали: О пролетарском театре.
Постановили:»
Строка против «постановили» была чиста: я еще не закончил доклада, и пока что еще ничего не постановили.
Два первых вопроса из повестки дня — первый и второй — были только что решены при мне. Первым был доклад секретаря ячейки: «Три года коммунистической организации молодежи Украины в борьбе против немецкой, австрийской, гетманской, англо-французской, деникинской, петлюровской и польской оккупаций». Против строки «постановили» секретарь собрания вписал только что единодушно принятое постановление: «Отдать жизнь за коммунизм. В течение четвертого года существования КСМ утроить состав ячейки!» Вторым вопросом была рассмотрена информация секретаря партийной организации завода: «Ликвидация последствий налета на завод банды Гальчевского-Орлика». Постановили: «Завтра в шестом часу утра, в воскресенье, всем членам ячейки выйти на субботник. Призвать внесоюзную молодежь выйти вместе».
Перед моим докладом я успел заглянуть в повестку дня дальше. Четвертым, после пролетарского театра, стоял вопрос о нормировании работы подростков, пятым — организация курсов повышения квалификации, шестым — выделение товарищей для организации сельских ячеек, седьмым — подготовка к прополке свеклы. Десять следующих вопросов — от восьмого до восемнадцатого — я не запомнил. Я был слишком озабочен своим собственным докладом. Делать доклады мне приходилось не так часто: это был первый доклад в моей жизни. Только сегодня утром наш театр получил от уездной организации комсомола настойчивую просьбу и категорическое предложение выделить, в связи с трехлетием комсомола, докладчика о пролетарском театре на торжественное собрание молодежи Н-ского сахарного завода. А так как председателем месткома в нашем театре, также членом уездного правления Всорабиса был как раз я и к тому же только у меня и было не так давно законченное среднее образование, то делать доклад и поручили именно мне. И вот уже второй час я докладывал.
Доклад мой состоял, собственно говоря, из трех частей. В первой части я честно и добросовестно, слово в слово пересказывал тот единственный доклад о театре революции, который я сам слышал в своей жизни: выступление первого драматурга нашего фронтового театра, начпоарма четырнадцать. И так же, как и он, я закончил эту часть тезисом про выдающееся агитационно-пропагандистское и идейно-воспитательное значение театра и его исключительные возможности, как наиболее массовой и доступной формы искусства в деле воспитания коммунистического мировоззрения, то есть в борьбе за коммунизм. Горячие аплодисменты аудитории приветствовали этот тезис. Глотнув воды и перейдя ко второй части доклада, я не менее добросовестно пересказал аудитории все, что я сам знал из гимназического курса словесности про театр Эллады, великодушно поделившись со слушателями моими убогими знаниями о величии трагедий Софокла, Эсхила и Еврипида. И, очевидно, вдохновленный классикой, неожиданно для самого себя, — клянусь, что я вовсе не собирался этого делать и это случилось совсем неожиданно, возможно в результате каких-то внедрившихся еще гимназических ассоциаций, — я вдруг процитировал высоким, патетичным штилем строк полтораста из Овидиевых «Метаморфоз». Это было совершенно не к месту, так как не имело никакого отношения ни к театру, ни к искусству Эллады, ни к самой эпохе. Но я не сказал слушателям, что читаю и на каком языке читаю, — и латинский гекзаметр был принят бурными аплодисментами аудитории, как образец греческой классической драмы. Смутившись, я поспешил глотнуть воды и перешел к третьей части доклада. В этой части я вкратце поведал собранию о том, что сам слышал от старших актеров о театре в Петрограде, Москве и Киеве. Затем еще короче я проинформировал о работе нашего театра за минувшие годы, когда театр обслуживал фронт, и о его работе сейчас, в условиях мирного времени. И, наконец, утомленный и обессиленный, едва держась на ногах, я закончил призывом — лозунгом начпоарма четырнадцать, сказанным два года тому назад, — отдать все свои силы на создание величайшего театра всех эпох, пролетарского театра! Гром аплодисментов покрыл мои слова. Зал зашевелился, и от этого клубы табачного дыма взвились под потолок.