Валентина ЛУШНИКОВА, СЕРДОБСК Пензенской области
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 5,0 Проголосовало: 2 чел. 12345
Комментарии:
«Жестокий расцвет»
Живые и мёртвые
«Жестокий расцвет»
СУДЬБА
Ольга. Запретный дневник : Дневники, письма, проза, избранные стихотворения и поэмы Ольги Берггольц. – СПб:. Издательская группа «Азбука-классика», 2010. – 554 с. + вкл. (64 с.) – 5000 экз.
В своих воспоминаниях об Ольге Берггольц тоже переживший блокаду Александр Крон тепло писал о чёрных картонных «тарелках» радиосети и уличных репродукторах: «Когда ослабевший от голода ленинградец брёл своей падающей походкой по почти безлюдной, заметённой снегом улице, репродукторы бережно передавали его из рук в руки, – там, где кончалась слышимость одного, начиналась зона слышимости другого».
Нечто подобное можно сказать и обо всём лучшем, что было тогда в нашей литературе, в поэзии, которая тоже «сопровождала», поддерживала людей в те тяжкие годы.
«Зона слышимости» Ольги Берггольц – одна из самых незабвенных.
Весной сорок второго года в дневнике писательница вспоминала страшную минувшую зиму: «ленинградцы, масса ленинградцев лежит в тёмных, промозглых углах, их кровати трясутся, они лежат в темноте, ослабшие, вялые (Господи, как я по себе знаю это, когда лежала без воли, без желания, в ПРОСТРАЦИИ), и единственная связь с миром – радио, и вот доходит в этот чёрный, отрезанный от мира угол – стих, мой стих, и людям на мгновение в этих углах становится легче – голодным, отчаявшимся людям».
Одно стихотворение того декабря называлось «Разговор с соседкой», да и всё, что Берггольц писала в эту пору, поистине было разговором с соседями, сотоварищами, который она вела, как скажет позже, «по праву разделённого страданья», испытывая то же, что они, и говоря «за всех»:
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба –
он почти не весит на руке…
(«Разговор с соседкой»)
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина…
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных…
(«Февральский дневник»)
Впоследствии Берггольц с восхищением напишет о комсомольцах так называемых бытовых отрядов: «Они ходили по диким тогдашним домам и спасали тех, кто уже не мог встать. И спасли десятки тысяч людей…»
Но не то же ли, в сущности, делала она сама?
Как сказал десятки лет спустя, уже над гробом писательницы, Фёдор Абрамов, слышавший её выступления в госпитале, тяжелораненым: «Совершалось чудо: силою слова, силою только одного человеческого слова, правда, слова Ольги Берггольц, безнадёжно больные, истощённые, умирающие воскресали к жизни».
И в свою очередь, своей благодарностью и любовью вдохновляли, окрыляли её, только что потерявшую мужа, обессиленную, превратившуюся, по собственным словам, в «ненужную, еле волочащую ноги единицу»! Получавшая множество добрых писем и отзывов («увидите её – обнимите»), Ольга Фёдоровна признавалась дневнику: «Я хожу сегодня целый день взволнованная, возрождённая и смущённая (курсив мой. – А.Т.)».
Выпущенный к столетию со дня её рождения (по инициативе Натальи Соколовской) сборник «Ольга. Запретный дневник» напоминает о том, что её тогдашние, да и позднейшие читатели не знали, что за спиной у неё, как будет потом сказано в стихах, «такие утраты и столько любимых могил».
И это были не только смерти детей и гибель первого мужа, поэта Бориса Корнилова («кулацкого последыша»), но и всё испытанное в конце 30-х годов, когда «всё, что ты любил, начнёт тебя терзать», когда тебя объявляют «врагом народа» и бросают в застенок, пусть «всего» на полгода: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в неё, гадили, потом сунули её обратно и говорят: «Живи».
У меня угрюмые рассказы,
песенка – чернее уголька, –
говорилось в предвоенных стихах Берггольц.
Но я живу – ещё одно осталось –
В бою другого грудью заслонить.
(«И всё неодолимее усталость…»)
И она доказала, что это были не просто слова, поднявшись в дни войны надо всеми собственными горькими мыслями и переживаниями.
А ведь, помимо вражеской, существовала тогда и другая жестокая блокада, созданная и «высокими» сановниками, укрывавшимися в смольнинском бомбоубежище не только от снарядов, но и от правды («Теперь запрещено слово «дистрофия», – саркастически зафиксировала Берггольц в дневнике 23 марта 1942 года), и «массой чиновников, боящихся чёрт знает чего», – всей «бюрократической железной системой», которая «не даёт людям вымолвить живого, нужного, как хлеб, слова».
Сказанное в дневнике о местном НКВД: «В мёртвом городе вертится мёртвая машина и когтит и без того измученных и несчастных людей» (в их числе – отца Ольги Фёдоровны) – обретает куда более широкий круг адресатов. «Нет, они не позволят мне ни прочесть по радио «Февральский дневник», ни издать книжки стихов так, как я хочу, – записывает Берггольц в дни недолгого пребывания в столице. – …Трубя о нашем мужестве, они скрывают от народа правду о нас… мы выступаем в ролях фильма «Светлый путь» (предвоенная комедия Г. Александрова. – А.Т.)…»
Нелегко было прорывать эту «оборону»! Но когда писательница уже к концу войны утверждала, что «тема Ленинграда – это тема победы жизни, когда не было условий для неё», это кажется сказанным и о собственном творческом «одолении» вроде бы невозможного.
Я счастлива. И всё яснее мне,
что я всегда жила для этих дней,
для этого жестокого расцвета.
И гордости своей не утаю,
что рядовым вошла
в судьбу твою,
мой город,
в званье твоего поэта.
Не ты ли сам зимой библейски грозной
меня к траншеям братским подозвал
и, весь окостеневший и бесслёзный,
своих детей оплакать приказал.
(«Твой путь»)
Знай, нынешний читатель, что здесь речь – о тех траншеях, которые уже экскаваторами копали для скапливавшихся, как с болью сказано в дневнике, «целых переулков и улиц из штабелей трупов»!..
За такие, поистине «кровоточащие слова» Берггольц и любили.
И их же ей не прощали как чиновники, так и некоторые коллеги, писавшие, что она, «как и некоторые другие поэты (не Александр Твардовский ли с его «жестокой памятью» о павших? – А.Т.), заставила звучать в стихах исключительно тему страдания».
А Берггольц «упрямилась»:
…И даже тем, кто всё хотел бы сгладить
в зеркальной, робкой памяти людей,
не дам забыть, как падал ленинградец
на жёлтый снег пустынных площадей.
(«Стихи о себе»)
Не за это ли её, душу и музу города-страдальца, пытались приобщить к памятному расстрельному «ленинградскому делу», изъяли сборник радиовыступлений Берггольц «Говорит Ленинград» из библиотек, сослав его в пресловутый «спецхран»? «Нет, Ольга, ты не наш человек», – услыхала она от приятеля. «Тупорылыми» словами громили её наравне с уничтоженным Музеем обороны и блокады, обрекая на «проклятую немоту»…
Всего же страшнее было для Берггольц совершавшееся в стране попрание «бессмертной нашей мечты» – о подлинном социализме, о справделивости, мечты, уже, как легендарный Китеж, как писала она, остававшейся только в глубине души: «Липа, показуха, ложь – всё это привело Коммуну к теперешнему её состоянию».
Что мне делать, скажи, если сердце моё
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встаёт,
и о штык часового терзаются низкие тучи? –