Когда стражники уводили Полубородого на цепи, со стороны зрителей слышался такой звук, как от хищника, у которого отняли его добычу. Люди были недовольны переносом процесса, им, наверное, было, как если бы Чёртова Аннели прервала свой рассказ на самом интересном месте и они так и не узнали, то ли герой попадёт в ад, то ли в последнее мгновение всё же будет спасён. Многие, особенно те, кому досталось стоять в первых рядах, вообще не хотели уходить, и приспешникам фогта пришлось выгонять их из зала пиками.
Я хотел сказать Кэттерли, что не так уж и утомительна была для судьи дорога сюда, разве что для его носильщиков, но она дала понять жестом, что надо поторопиться. И действительно, ведь нам следовало прийти домой раньше Штоффеля, чтобы он не заметил, что нас не было дома целый день.
На обратном пути мы могли обойти башню Хюсли более коротким путём и легко пересекли площадь. Людей было меньше, чем утром, или они толпились уже в другом месте; в центральных переулках всё ещё было шумно, и нам встречалось много пьяных. Но я не знаю, видели все они чёрта или нет.
Дома я чуть не забыл переодеться в свои вещи, настолько привык к девчачьей юбке. Потом оказалось, что мы могли и не торопиться домой, потому что Штоффель вернулся много позже. Кэттерли перед этим помогла мне прибрать кузницу, и мы сделали игру из того, кто вспомнит больше имён чёрта: Антихрист, Асмодей, Нечистый, Люцифер, Сатана, Вельзевул, наверняка есть и ещё много, но мы не вспомнили. Кэттерли считает, что имён у него так много потому, что чёрт может принимать множество разных обликов, но я думаю, причина другая. Те вещи, которых боишься, стараешься не называть.
Когда Штоффель наконец пришёл, он меня похвалил за порядок в кузнице, и Кэттерли мне из-за его спины скорчила рожу. Хотя мы всё сами видели и слышали, всё равно попросили его, конечно, рассказать, что и как было; ведь не прояви мы любопытства, это показалось бы ему странным. То, что он рассказал, мы и так знали, но ему бросились в глаза совсем другие детали. Например, его впечатлило, как быстро всё закреплял писарь и потом мог всё повторить слово в слово. Это искусство, сказал Штоффель, в котором наверняка нужно долго упражняться. Опять же прибор, которым судья пользовался для чтения, он бы тоже хотел подержать в руках и поближе исследовать. Ведь для тонких работ это могло пригодиться и кузнецу, сказал он, прежде всего, когда становишься старше и требуются всё более длинные руки, чтобы отвести предмет на такое удаление, когда его лучше видно.
– Это называется бочки́, – подсказала Кэттерли, но Штоффель ответил, что она что-то неправильно расслышала.
Поскольку он в том зале стоял в первых рядах, он мог разглядеть Полубородого лучше, чем мы. Штоффель сказал, что вроде бы знает его уже очень хорошо – с тех пор, как тот вылечил ему большой палец, они виделись часто, – но он в нём так ничего и не понял. Его обвиняют в деле, за которое человеку грозит встреча с палачом, а Полубородому хоть бы что, стоит и слушает, как будто речь не про него. А вот Гени Штоффель очень хвалил: мол, сразу видно, что у него голова на плечах поставлена на нужное место.
– Жаль, ты ему не родня, – в шутку сказал он мне, – а то глядишь, и тебе бы перепало немного умишка. Но ты, к сожалению, всего лишь сын моего двоюродного брата из Урзеренталя.
Настроение у него было хорошее, гораздо лучше, чем бывает, когда твоему другу грозит опасность.
Кэттерли спросила его с невинным лицом, неужели заседание суда продолжалось до сих пор, на что Штоффель ответил: нет, оно закончилось довольно давно, но он на обратном пути встретил пару друзей, мы, дескать, и представить себе не можем, сколько сегодня народу было в Эгери, и он с ними выпил по стопке.
– Или по две, – сказала Кэттерли, но так тихо, чтобы отец её не услышал.
Кто были эти друзья, Штоффель нам не сказал, а сказал только, что завтра, когда заседание суда продолжится, он надеется их снова встретить, среди них есть, якобы, один человек, который может рассказать кое-что интересное.
Тридцать первая глава, в которой речь идёт о ноге
То, что произошло сегодня, настолько чудесно, что мне бы надо было всю ночь стоять на коленях и благодарить Господа Бога. Но я этого не делаю, потому что пьян, во-первых, от вина, которое мне в виде исключения разрешили выпить, а во-вторых, потому что Кэттерли меня поцеловала. Я знаю, что она сделала это только от радости, других она тоже целует, когда у неё приподнятое настроение, но всё равно это что-то особенное, хотя я вовсе не влюблён в неё.
День закончился совершенно не так, как начинался, а ведь ещё за пару часов до того я думал, что всё пропало, что больше никогда не увижу Полубородого, разве что на Висельной горе. Так бывает в туманный день, когда сыро, холодно и серо – и вдруг появляется солнце и все деревья стоят в цвету. Не знаю, что было большим чудом – вот это с Полубородым или с Гени или, может быть, всё-таки поцелуй Кэттерли. Если была бы пряность с таким же вкусом, как она вблизи, её можно было бы продавать в сто раз дороже шафрана.
В тысячу раз.
А начинался день так же, как и предыдущий, только Штоффель ушёл ещё раньше, чем вчера, чтобы снова занять лучшее место на судебном процессе. Мы с Кэттерли выждали, пока не осталось сомнений, что он уже не вернётся, и тогда я снова надел юбку и платок на голову, и мы тоже отправились туда. Странно, как быстро ко всему привыкаешь: ещё вчера всё во мне восставало против этой юбки, а сегодня я уже не замечал её, как не замечал монашеский хабит на себе, который ведь тоже был маскарадом.
Народу на улице было уже не так много, особенно из других деревень; некоторые из тех, кто для разнообразия позволил себе один день судебного процесса, второй день позволить уже не могли. Кэттерли опять провела меня тем путём, где по сути дороги не было, и мы затаились на галерее ещё до того, как зал наполнился зрителями. Штоффель опять стоял в самом первом ряду. Зря мы так спешили. Доктор-юрист из Монпелье явно был не из тех людей, кто рано встаёт; или, может, засиделся за завтраком, но ожидание показалось нам слишком долгим, когда процесс, наконец, начался.
Сначала опять местный священник прочитал молитву, на сей раз очень короткую, а потом вызвали Полубородого. В отличие от свидетелей, ему не нужно было подтверждать правдивость своих слов клятвой на распятии; судья сказал, что закон исходит из того, что обвиняемый имеет право на отговорку и не надо обрекать его на вечное проклятие за ложное показание. Но тем не менее он должен говорить всё так, как было, к этому он его строжайше призывает; если окажется не так, ему придётся ужесточить наказание, и обвиняемый поплатится за это жизнью, головой и шкурой.
Полубородый ответил, что не ожидает никакого наказания, он не совершил никакого зла и уповает на то, что суд это выяснит. Мол, Юстиция со своими весами – такая дама, на суждение которой он полагается.
Судья удивился, что Полубородый ведёт такие благородные речи, или мне просто показалось, что он сделал ошеломлённое лицо. Для начала он пожелал узнать, как обвиняемого зовут на самом деле, ведь Полубородый – это не имя, каким тот был крещён. Меня и самого это давно интересовало, но я бы никогда не решился спросить об этом Полубородого. Писарь окунул кончик своего пера в чернильницу, чтобы записать ответ, но записывать потом не пришлось. Полубородый сказал, что крещения своего не помнит и каким было его имя, у него из головы выжгло огнём. А теперь он Полубородый, и это обозначение кажется ему подходящим, ведь он только половина человека, рубцы и шрамы у него не только на лице, но и на всём теле до кончиков ступней. Это имя его устраивает, он им доволен, как и всем тем, что получает здесь, в чужой стране.
Что же это был за огонь, который так опалил его, спросил судья, и Полубородый ответил, что горел его дом, а он не успел достаточно быстро выбежать оттуда. После всего, что я знал о нём, это была правда, но не вся; как я понял, дом загорелся не по случайности, а Полубородого привязали к косяку собственной двери и развели вокруг него костёр.