Я не могу представить, какое отношение Полубородый мог иметь к тяжёлым случаям, и никто не знал, в каком преступлении его обвиняют. Он хороший человек, это я знаю, если бы не он, у Штоффеля сейчас не было бы большого пальца, а Гени умер бы из-за своей ноги. Штоффель говорит, что дело, как видно, серьёзное, иначе могли бы подождать до следующего судебного дня и епископ не посылал бы своего представителя. И то, что об этом узнали только сегодня, тоже плохой знак, ведь обычно, когда кого-то сажают под арест, сразу объявляют об этом, чтобы родственники могли принести арестованному поесть. И вполне могло быть, что всё это время Полубородый ничего не ел, кроме разве что миски каши.
Процесс, и это тоже необычно, должен был состояться не под открытым небом, а в зале башни Хюсли, этот зал, как известно, самое просторное помещение в Эгери. Хюсли, чьим именем названа башня, заработал во время войны много денег, не как солдат, а как поставщик наёмников, и со своего богатства велел построить эту башню. Там внутри, должно быть, всё богато и красиво, а в зале устраиваются торжественные пиры для избранных. Интересно, называют ли они этот зал трапезной или такое название бывает только в монастыре.
Я непременно хотел присутствовать на процессе, как-никак Полубородый мой друг или что-то вроде того, но Штоффель строго запретил, тоном, не допускающим возражений. Ведь придут и люди из моей деревни, сказал он, и если кто меня опознает, всё наше укрывательство пойдёт насмарку, а у него нет желания видеть в темнице не только Полубородого, но и своего двоюродного лжеплемянника. Если, мол, приор узнает, что я здесь, ему стоит только кивнуть фогту, и я на своей шкуре изведаю, каково это – спать на пропитанном кровью полу в подвале без окон.
Кэттерли, конечно, сразу навострила ушки. Отец ей никогда не говорил, почему я должен у них скрываться, и теперь она была бы не прочь узнать, какое отношение к этому имеет приор из Айнзидельна. Но Штоффель на неё напустился, мол, нечего ей здесь рассиживаться, работы в доме полно. Когда он так говорит, мне кажется, он только притворяется строгим, особенно когда грозит оплеухой или поркой, но я всё же не решился бы попробовать его переубедить.
Никто не знал, когда прибудет этот доктор юрист, и Штоффель ушёл в самую рань, сказав, что если он опоздает и будет топтаться в задних рядах, то и половины не услышит. Мне он ещё раз строго-настрого наказал не высовывать носа из дома. Вместо этого я должен навести порядок в кузнице, как раз хорошая возможность, когда не воскресенье, но выходной. Я прикидывал, как убежать тайком, но не сделал этого; Штоффель прав, это было бы слишком опасно для меня.
Когда ко мне в кузницу пришла Кэттерли, я подумал, что она хочет помочь в уборке. Но это было другое: любопытство. Она пригрозила мне: если не расскажу, в чём дело, то мы больше не друзья, она не будет больше играть со мной в шахматы и никогда больше мне не достанется расчёсывать её волосы. Как ни трудно было отказать Кэттерли, но я скрепился и сказал, что дал клятвенный обет и не могу его нарушить. И я бы не выдал, действительно не выдал, но тогда она сказала, мол, ей очень жаль, что я ей не доверяю, а то бы она мне подсказала тайный путь проникнуть на процесс так, что никто меня не узнает, даже сам Штоффель, даже если я буду стоять рядом с ним. А то бы я мог увидеть и услышать всё, что происходит с Полубородым, сказала она, ведь это для меня важно, но раз я не хочу, то и не надо, она уходит к себе наверх, ей тоже надо там прибраться. Святой Антоний, конечно, устоял перед всеми искушениями, но я не святой, и если бы чёрт послал к Антонию Кэттерли для соблазна, тот бы тоже не устоял. В конце концов я всё ей рассказал, и мне даже полегчало. Ведь такая тайна – что острая заноза, ты рад, если кто-то придёт и вытащит её.
Когда я рассказал Кэттерли про маленькую Перпетую, она прослезилась, но про то, как я в своём бегстве встретил Чёртову Аннели и по её повелению вернулся в родные края, она уже не захотела слушать. Про это, дескать, расскажу ей как-нибудь в другой раз, а сейчас некогда, а не то я опоздаю на процесс.
Маскарад, который она для меня придумала, был такой безумный, что я сперва решил: она смеётся надо мной. Но всё оказалось всерьёз, мы были одного роста, и если кто станет меня искать, будет присматриваться только к мальчикам, а не к девочкам. В этом и состояла задумка Кэттерли: я должен был нарядиться в её юбку и в чепец её матери. Пушок у меня на подбородке ещё не появился, и когда в помещении столько людей со всей округи, никто не обратит внимания на незнакомое девичье лицо. Я сперва отказывался, но любопытство пересилило, и я наконец согласился. Иногда я думаю, что нет над человеком власти сильнее любопытства.
Да и не сильно-то юбка отличалась от хабита по ощущению, с чепцом было более непривычно, как будто я был монах и вместе с тем монахиня. Кэттерли стояла передо мной и придирчиво разглядывала меня, как брат Бернардус в библиотеке разглядывал лист, на котором он только что нарисовал лилию или льва, и сомневался, удался ли ему этот шедевр. И потом она покачала головой и сказала:
– Так не пойдёт. Девочки не носят чепцы, а для замужней женщины у тебя слишком детское лицо.
Но и с непокрытой головой я не мог пойти, сказала она, потому что волосы у меня не те, по-мальчишески короткие, только до затылка, а не до спины, как у девочек.
Кэттерли размышляла или только делала вид, что размышляет, а потом сказала:
– Девочка с короткими волосами бросается в глаза, а вот девочка вообще без волос – это нормально. Люди подумают: обовшивела, и единственным выходом было остричь её налысо.
И она уже взяла в руки ножницы, чтобы остричь меня, но я сказал, этот вариант не годится, но она не хотела принимать моё «нет» как отказ и сказала, что я просто должен представить себе, что мне выстригают тонзуру, только не на макушке, а по всей голове. И мы спорили так и эдак, пока Кэттерли вдруг не рассмеялась и не сказала, что я ведь могу пойти и в платке. Значит, своим предложением остричь она хотела меня просто подразнить.
И она принесла платок, как и намеревалась сделать с самого начала, и сказала, что я могу не только повязать его, но и прикрыть им рот, в холодную погоду это никому не бросится в глаза. Потом она ещё раз оглядела меня как только что нарисованную картинку и сказала, что никому не придёт в голову принять меня за мальчишку. Видимо, она хотела мне польстить, но всё-таки немного обидела меня.
Я хотел немедленно отправиться, но Кэттерли велела подождать, сама надела на голову платок и сказала, что пойдёт со мной, ведь ей же отец не запретил этого. Но Штоффель не запретил только потому, что даже не предполагал, что ей это придёт на ум. Кроме того, сказала она, я не знаю задний вход в башню Хюсли, а она туда однажды ходила с отцом, когда ему предстояло починить там запор, и теперь знает дверь, которая никогда не запирается, оттуда можно тайком пробраться по узкой лесенке на галерею банкетного зала; на этой галерее во время пиров стоят музыканты и играют для гостей. И оттуда всё видно и слышно.
Я знаю, что мне следовало упираться, но на самом деле я был рад, что пойду туда не один. И что в доме нет ни одного зеркала.
Двадцать восьмая глава, в которой начинается процесс
На улице мне поначалу было страшновато, я так и ждал окрика: «Смотрите, это же не девочка!» Но напрасно я беспокоился: когда вокруг столько народу, отдельный человек невидим. Но в этой давке был и свой недостаток: трудно было пробиться к башне Хюсли. Вся округа, включая окрестные деревни, двигалась в ту же сторону, и можно было подумать, что Эгери настоящий город. На улице было так людно, как в рыночные дни, когда посещение церкви можно совместить с развлечением. Даже установили несколько прилавков, но не настоящие торговцы, а обыкновенные люди, которые сообразили: когда в одном месте собирается так много покупателей, почему бы и не поторговать. Одна старуха продавала из бочки сморщенные мочёные яблоки и за каждое требовала монету, тогда как в другое время за две монеты можно было купить целую корзинку таких яблок. И в самом деле находились люди, платившие такую цену; наверное, вышли из дома ещё затемно, а голод после долгой дороги оказался сильнее экономии. Можно было купить и крендель, а перед входом в постоялый двор хозяин выставил стол и продавал разливное вино. Люди громко переговаривались и смеялись, это напомнило мне рассказ Полубородого о празднестве в Зальцбурге, когда горожане, веселясь, ослепили того человека с обрезанными веками. Здесь тоже царило теперь праздничное оживление, а ведь в судебном разбирательстве нет ничего весёлого, речь идёт о жизни и смерти. Но и это какое ни на есть развлечение, тем более зимой, когда дома сидишь как взаперти и всё необычное манит к себе людей.