Все же я решил рисовать этого кучера. Ибо в нем что-то для меня очень родное было довольно своеобразно смешано с чем-то совсем чуждым. Загорелое смуглое лицо слегка чужеземного склада. Черты удивительно четкие. Лицо почти библейски чистое. Но не просто богомольное, какое, казалось, было бы единственно возможным в этом случае в нашей стране. А значительное и лишенное всякого фарисейства. В самом деле. И тем не менее это было лицо крестьянина. Под каштановой бородой виднелся вырез наивной белой рубахи, к пиджаку из домотканины прилипли стебельки сена, и при всем этом от него исходил такой знакомый мне запах сапожного дегтя и лошадей.
Я велел ему положить на плечо топор, лежавший возле конюшни, и стать тут же у забора. Когда я уже набрасывал на холст контуры, все общество собралось смотреть на нас и господин Штакельберг сказал:
— Ничего не скажешь, мой Виллем молодец, умный парень. Он отлично справляется с лошадьми. Умеет шорничать. Лопочет по-немецки и пишет не хуже писаря. Умеет и ткать. И знаете, время от времени он даже подает мне идеи. Вот, например, это была его мысль, что нам с Гернетом следует построить насыпную дорогу между нашими островами.
Возможно, это был один из обычных штакельберговских фортелей. Но сказал он это по-эстонски, чтобы Виллем все понял. И Виллем не стал возражать, он даже как будто снисходительно усмехнулся, что мне особенно понравилось.
В последующие дни я сделал с полдюжины набросков и этюдов с этого славного парня, штакельберговского кучера, часть в Ваэмла, часть в Кассари. И здесь и там я продолжал вести беседы о положении крестьян. Я спрашивал:
— А вы не считаете, что крестьянам нужны реформы? Чтобы они получили землю в собственность?
— Да-а, нужны-ы, — сказал Рихард, — но только еще не теперь!
— Почему не теперь?
— Боже, — воскликнули три господина в один голос, в том числе и господин Штакельберг, обычно во время наших разговоров зевавший, — вы что же, не читали последних газет? И не слышали последних столичных новостей? Вы же знаете, как все еще неспокойно после великого освобождения в России. Вы же знаете, что происходит в Польше! Волнения с часу на час все усиливаются. В Литве объявлено военное положение. В Варшаве совершено покушение на жизнь великого князя Константина. И это переселение от нас тоже не что иное, как своего рода бунт!
— И Америка истекает кровью из-за тех, которые пресмыкаются перед неграми. Там идут ужасные бои. С божьей помощью генерал Ли отогнал врагов. — Это была госпожа Мимми фон Штакельберг. Для меня было полной неожиданностью, что эта дама следит за мировыми событиями.
Рихард фон Гернет добавил:
— Поверьте, господин academicus, что мы — здешние дворяне — люди либеральных взглядов. В свое время и в той мере, в какой это нужно, мы сделаем все, чтобы облегчить участь крестьянина.
Рудольф дополнил:
— Ибо мы принадлежим к тем людям, которые давно поняли: в конечном итоге то, что выгодно крестьянину, выгодно и нам.
И теперь мне стало известно, что с присущим Вам пылом «младоэстонца» Вы изобразили для своего народа в таллинской церкви Каарли национального Христа, т. е. мужицкого Христа. И будто бы придали ему лицо кучера моего соседа Штакельберга. Я пишу Вам это письмо, ибо вполне допускаю, что эти разговоры имеют под собою почву. Буде же это просто досужая болтовня, не читайте вовсе моего письма. Однако же, если это правда, то мне хотелось бы Вам сказать… дозвольте, дорогой господин Кёлер, я буду с Вами вполне откровенен. Допускаю, что в какой-то мере мною движет задетое самолюбие. Допускаю, что в наших спорах шестнадцатилетней давности Вы одерживали верх в большей мере, чем мне бы того хотелось. Я помню, что Вы тогда только что прочитали эту позорную книжонку, полную анонимной клеветы и яда, которая была тогда притчей во языцех (я имею в виду брошюру под названием «Эстонец и его господин»)[37], и оказались достойным противником в спорах со мной и Рихардом. Особенно еще в силу Вашего бурного темперамента. (Между прочим, все эти годы я испытывал известный интерес к Вам и Вашему искусству и должен сказать, что в Ваших картинах, во всяком случае в тех, которые мне случилось видеть, в большинстве случаев я этого темперамента не обнаруживал.) Итак, допустим, что моя откровенность в какой-то мере инспирирована задетым самолюбием. Но главная ее причина кроется в моем пристрастии к правде. И в моем стремлении освобождать от незрелых иллюзий людей, пользующихся моим уважением. Я полагаю, что фиаско, которое Вы потерпели с Вашим национальным Христом, символизирует несостоятельность Ваших национальных иллюзий. Вы тем более будете вынуждены это признать и как художник, и как национальный деятель, когда Вам станет известно, что представляет собою человек, послуживший Вам моделью.
Ах так! Ах вот о чем ты стараешься! Ты хочешь, чтобы я это узнал прежде, чем моя картина будет освящена! Но каков ты сам, Рудольф фон Гернет. Об этом ты так и не удосужился мне написать, хотя в твоем распоряжении было целых одиннадцать лет. Да-а, одиннадцать лет прошло с тех пор, как всем, кому довелось про тебя услышать, стало ясно, каков ты есть. Мне это довелось, да, а теперь ты хочешь, чтобы и тебе пришлось это услышать… Э-эх, ты, провинциальный мефистофель, пытающийся освободить меня от иллюзий…
Я вижу — и не вижу — в настенном зеркале гостиничного номера: как вскакиваю из-за стола, как стою у открытого окна, держа в руке сиреневый листок. Светлый шелковый ревер моей домашней блузы коричневого бархата завернулся и торчит. Моя редкая, с проседью бородка растрепалась. Мое желтое лицо горит. Корявый большой палец правой руки, алый от caput mortuum’a[38] (которым я писал уста моего Христа — моего дьявола), уста, говорившие: приидите ко Мне все… Я размахиваю письмом и аргументирую под шум дождя перед тюлевой гардиной. Я слышу — и не слышу — собственные фразы. Я не могу все молча проглатывать. От волнения отдельные слова вырываются у меня вслух.
Да, господин Гернет, я могу тебе сказать, кто ты такой. Подожди, только раньше я придумаю, как тебя по заслугам назвать. Трудно даже подобрать слово для такого фарисея, как ты… «Мы — здешние дворяне — люди либеральных взглядов. Мы понимаем: в конечном итоге то, что выгодно крестьянину, выгодно и нам… В свое время и в той мере, в какой это нужно, мы сделаем все, чтобы облегчить участь крестьянина…» А через пять лет появился когриский кузнец Тоомас Куузик — мы с Эллой ездили тогда в Мерикюла, и меня не было в Петербурге целую неделю, — так что он застал меня дома только в последний вечер. По его убитому виду я сразу понял: случилось что-то непоправимое. Потом мы с Эллой стояли на борту хийуского баркаса, очень напоминавшего тот, что вез меня когда-то из Таллина в Ваэмла. Баркас стоял у набережной Васильевского острова, неподалеку от Николаевского моста, крутом сверкала вода в лучах июльского вечернего солнца… Вдруг могучая река и город с его гранитной набережной, дворцами и куполами — все стало исчезать, я схватил Эллу за руку (в общественном месте никогда этого не делаю) просто для того, чтобы хотя бы она никуда не исчезла. Не исчезла от всего того, что говорили нам отчаявшиеся люди — мужчины, сжимавшие зубы, почти бессловесные старики, бледные женщины с тусклыми или сверкающими глазами, навзрыд плачущие дети… За порывами ветра и плеском воды их рассказ звучал отрывочно и рассеянно, будто его и не было. — Не кто иной, как ты, вынудил их бежать, ты приказал разрушить их жилища… Это происходило в Эстонии в 1868 году…
— Как же это случилось?
— Ернет затребовал солдат…
— Двести человек…
— Солдатам приказ дали. Да они ничего и не спрашивали…
— С понедельника принялись, и к субботе сровняли с землей… Большинство-то ломало, остальные рядом стояли с ружьями и глядели, чтобы мы не вздумали помешать…
— Тридцать три дома со всеми хлевами и амбарами…
— Но за что?! За что — я вас спрашиваю?!
— Мы, мол, мешаем по-новому поля обрабатывать…
— Ну а где же он хотел поселить вас?
— На болотине, в трясине…
— В болотной топи.
— Так что же, разобрали и бревна туда отвезли?
— Того не бывало…
— Это и было последнее, что…
— Ернет заявил: все, мол, мызе принадлежит.
— За то, что мы отказались сами рушить свои дома…
— Солдаты отвезли балки к ямам, где уголья жгут.
— Ернет наши дома на уголья пустил.
— А уголья продал в Таллин.
— Полбаржи углей…
— А вы — где же поселились?
— Мы построили на своей земле шалаши из хвороста…
— А Ернет велел их раскидать…
— И тогда мы ушли на этом баркасе.
— Мы хочим дальше двинуться, на Ставрополь, да нас здесь на берег не пущают.
— А теперича министр велит нам ехать обратно к Ернету!