Ночью, возвращаясь от Тоомаса на мызу, я шел межами через поля и пастбища. На земле лежала обильная роса. В можжевельнике летали чайки, а в зареве зари белели ваэмлаские строения и чернел парк. Теперь, через шестнадцать лет, мне начинает казаться, что именно там это и произошло: в воротах усадьбы перед каштановой аллеей пришла мне в голову мысль, которая и посейчас не дает мне покоя… Нет, очевидно, она возникла у меня много позже, мысль о том, что мне следовало бы поискать заступников людям, бежавшим от голода и насилия, чтобы подготовить для них там, далеко, на привольном юге, новый кров… Желание, осуществить которое у меня до сих пор не нашлось времени, но оно все еще живет в моем сознании…
А через несколько дней за утренним кофе я не только слушал другую сторону, но и пошел в наступление. Рихард и его супруга Молли к тому времени тоже уже были в Ваэмла. В тот день к завтраку съехались и соседние мызники. Штакельберги приехали со своего острова Кассари в коляске с большими колесами: ехать нужно было частью по каменной и галечной дамбе, которую как раз в то время возводили в море между владениями Гернета и Штакельберга, частью же прямо по мелкой воде. Оба прибывших семейства были с детьми, их оказалось десять человек, и обычно тихие дом и парк наполнились шумом и гамом. Хоть про отпрысков нашего дворянства и написано, что они не столько дети, сколько маленькие заводные автоматы Дро.
Мы сидели на веранде в удобных плетеных креслах, которые поскрипывали, мужчины — в чесучовых костюмах, дамы — в кисейных платьях пастельных тонов (старшие дочери Штакельберга считались уже взрослыми). Сам кассариский Штакельберг довольно бесцеремонный старик, толстый и неряшливый. Во всяком случае, и он и его супруга производили впечатление больших провинциалов, чем Гернеты. Младшие дети уже позавтракали и убежали в сад, лакей и горничная второй раз подали на стол ароматный свежий кофе. И вишневый ликер в крохотных рюмочках. Я спросил:
— Господа, а не кажется ли вам, что подобное переселение свидетельствует о том, что в условиях жизни этих людей что-то неладно.
— Это, знаете ли, — сказал Рихард, — не что иное, как просто естественный отбор.
Кстати, он был довольно схож лицом со старшим братом (между ними разница в два года). Только Рихард, который занимался теорией у себя в кабинете, казался бледным рядом с загорелым, обветренным Рудольфом, настоящим сельским хозяином. И Рихард щеголял модными тогда словами «естественный отбор», будто не я, а он за несколько лет до того ловил вместе с Геккелем на Капри моллюсков и философствовал на тему естественного отбора…
— Удирают неумелые и беспокойные, — добавил Рудольф. — И я не стану им препятствовать. Если их вернет полиция, ну что ж. Тогда они будут старательнее и покорнее. А не вернет — пусть катятся ко всем чертям. Стоящий народ, который не бежит, и их работу сделает.
Рихард дополнил свою мысль:
— Посудите сами, господин academicus, в наших относительно малоблагоприятных природных условиях, я имею в виду для сельского хозяйства: камни, песок, болотистая почва, короткое лето, островное положение, и при этом сравнительно высокий экономический уровень ведения хозяйства — просто не все могут справиться.
Штакельберг откровенно зевал, а дамы беседовали о тюльпанных луковицах. Я сказал:
— Все же, господа, я позволю себе вернуться к условиям их жизни. Посмотрите вокруг. Сравните посевы на ваших полях и на крестьянских. Разница между ними разительная.
— Разумеется, — ответил Рихард. — Но это происходит оттого, что немецкий способ ведения хозяйства совсем не то, что эстонский.
— А от чего это в свою очередь зависит? — медленно спросил я.
— От того, что немец умеет думать, а эстонец — совершеннолетнее дитя.
— А отчего это происходит? — спросил я очень тихо, но господин Рихард не обратил внимания на мой тон.
— Это же, естественно, вследствие разницы уровней.
Я сказал:
— Благодарю вас, господин Рудольф, что, услышав это, вы пытались наступить брату на ногу (я заметил, как под столом Рудольф старался толкнуть ногой Рихарда, но не смог дотянуться, ему мешали оплетенные ивовыми прутьями планки между ножками стола). Благодарю вас. Однако я надеюсь сам справиться с этим утверждением.
Улыбаясь от замешательства, Рудольф сказал:
— Рихард, ты должен понять, что господин Кёлер считает дурным тоном скрывать свое эстонское происхождение.
Рихард даже не покраснел. Он забормотал «О-о… М-да…» и быстро добавил:
— В таком случае господин Кёлер являет собой то редкое исключение, которое лишь подтверждает правило.
Я сказал:
— Оставим меня в стороне. Но будем иметь в виду, что на Ваэмлаской мызе работают эстонцы. Все до единого эстонцы. И в наших природных условиях ваэмлаские поля, будь они в каких угодно немецких руках, лучше обработаны бы не были. Садовник и его помощники эстонцы. А ваэмлаский парк можно перенести куда угодно — в Германию, в Англию, он выдержит сравнение. Управитель Ваэмлаской мызы эстонец. Как и в большинстве других мыз. Следовательно, у нас в дворянских имениях хозяйство, по существу, ведут эстонцы. И если при этом их собственное хозяйство влачит вопиюще жалкое существование, то это никак нельзя отнести за счет их нерадивости, очевидно, это зависит от чего-то иного.
— От чего же, по вашему мнению? — спросил Рихард.
— От системы, в силу которой мыза их полностью высасывает. Так что у них не остается сил ни для ведения собственного хозяйства, ни для души.
— Позвольте, господин Кёлер, — воскликнул Рудольф, и я мог убедиться, что передо мной более искусный оппонент, чем обычно бывают подобные ему провинциальные помещики, — в чем же можно упрекнуть систему, если у нас имеетесь вы?!
Я не понял его. Честное слово.
Рихард пояснил:
— Тот факт, что существуете вы, господин Кёлер, блистательно доказывает, какие возможности предоставляет эта система. Не так ли?
Я встал. Мне даже удалось улыбнуться. Я сказал:
— Господа, ваше ведение спора, очевидно, сделало бы честь «Journal des Débats». Но здешнему либеральному дворянству оно чести не делает. Позвольте мне теперь пойти поработать.
— Великолепно, — воскликнула госпожа Молли фон Гернет, — кого же из нас вы хотите рисовать?
В тот момент вопрос этот прозвучал совершенно бестактно. Я и без того с трудом сдерживался, чтобы не нарушить приличия, и тут я уже не выдержал. Я оглядел сидевших за столом слева направо:
Веснушчатая капризная семнадцатилетняя Габриэла фон Штакельберг. Ее пятнадцатилетняя прыщавая сестра. Рудольф фон Гернет, в сущности, наиболее колоритная фигура среди присутствующих, но и он совершенно посредственный тип. Его супруга с угловатым, озабоченным лицом. Рихард фон Гернет — аристократ с канцелярской душой. Пустенькая госпожа Молли, с капельками пота на курносом носу. Развязные Штакельберги, особенно Эдуард, в своих стоптанных охотничьих сапогах, живот под чесучой переваливается через брючный пояс… (А в то же время именно он пять лет тому назад уступил крестьянам, дал им лишних косцов, и в Кассари не было ни порки, ни наказаний. Да, но в принципе это дела не меняет. Нет!) Я смотрел на них, на это общество, которое было элитой страны (но не солью ее, не солью! Соль находилась где-то в другом месте!). Здесь были цвет и власть ее! Впрочем, когда власть не бывает цветом, и наоборот? Бесчувственные, непреклонные люди без настоящего образования, люди, единственное стремление которых заключается в том, чтобы сохранить неизменным существующий порядок. Ибо только существующий порядок хорош. Поскольку при нем они — цвет и власть… О, я отлично видел кости эгоизма под наружными формами, прикрытыми чесучой… Я повернулся к господину Штакельбергу. Возможно, как бы в наказание за то, что он уступил и дал лишних косцов, и тем нарушил некую ясность… Я сказал:
— Господин Штакельберг, не скажете ли вы своему кучеру, чтобы он мне немного попозировал.
Я сразу заметил этого кучера, еще утром, когда Штакельберги подъехали к нашим дверям. Но, может быть, я не стал бы его рисовать, не спровоцируй они меня на это.
Через некоторое время кучер явился ко мне на веранду, и я рассмотрел его вблизи. Утром, когда он сидел на облучке перед подъездом, мне бросилось в глаза его ясное и самоуверенное лицо, а позже я видел его в окно: он вел лошадей к конюшне, поил их и надевал на них торбы с овсом, и я обратил внимание на его красивую статную фигуру и уверенные движения. Нужно сказать, что вблизи он мне как-то меньше понравился. Да. Из-за раболепия, выработанного столетиями, с которым этот молодой мужчина стоял перед чужим господином. Я всегда ненавидел это мужицкое подобострастие, оно оскорбительно не только для них для всех, но через них и для меня. Я, конечно, бессилен их изменить. И в то же время я опасаюсь, что если суждено когда-либо свершиться чему-нибудь в духе Якобсона, то первые сто лет они станут столь безмерно заносчивы, что я, того гляди, буду оскорблен не меньше…