Улица, масляный фонарь, аптека. Некоторое разнообразие пейзажу могли бы доставить лепешки лошадок и рваные самокрутки понизу, и несущееся надо мной серое небо, рваные фантики облаков, спотыкающиеся одни об другого, мчащиеся наперегонки и теснящие друг друга, как истинные сыны неба.
Я полулежал в кривой ржавой коляске, добытой когда-то лихими людьми из рухнувшего супермаркета, а надо мной, сгружая ездока, бесполезно орудовало знакомое лицо.
– Ты кто? – спросил я с интересом.
– Мы были встречей, не так тому, – сообщил человек, и я узнал в нем толмача с шизоидной беседы.
Пришлось выбираться самому. Ноги почти держали меня ровно.
– А перекур, а вторая часть заседания? Мой голос, – поперхнулся я, потому что сипел и изъяснялся жестами.
– Вас заменили, – сообщил человечек, полупогрузил меня на плечо и потащил в покои провизорши Доры. – За вас отправился другой человек. Не волнуйте, все будет хорошо.
Толмач шизиков сгрузил меня у аптечного входа, звякнул, мотнув веревку, и ушел с моих очей прочь.
Я отлеживался у Доры всего час, но приполз к своей каморке уже вечером, около десяти. У моей фанерной дверки сидела, склонив голову на колени полудремлющая девушка Антонина.
– Давно ты меня ждешь? – спросил я.
– Давно, – ответила Тоня, улыбаясь и протягивая мне руку.
* * *
Мы попили чаю с очень вкусными лепешками, которые Тоня выпекла утром и притащила в рюкзаке, а потом нырнули в постель, прижались и долго шептали, порознь и одновременно, разные слова. Что-то обсуждали, к чему-то взывали один другого. В самостройной печке ровно тлели коровьи приветы, бурчала, грея бока в баке, вода, а нередкие в наших местах насекомые: скрипучие жучки, зудящие древотоксы, бьющиеся об стекло мелкие мотыли и скрытные сверчки, сторонники тишины и порядка в порядочных домах – затеяли еле слышную симфоническую поэму о красоте нищеты, ничтожности истертых истин и тщете слов, которые верны только в окружении любящих глаз и рук.
Тоня рассказывала, как утром, пренебрегая олимпийскими принципами, она потащилась ко мне, «потому что очень соскучилась». В тени спортивных ристалищ ей удалось проделать почти весь путь, не впутываясь в финишные старты. Фактически мы двигались навстречу друг другу, но спортивная неразбериха разлучила нас.
Лишь дважды она попадала в засады на сачкующих: заставили бежать квартал с препятствиями, разложенными поперек дороги искусственными мешками мусора и естественно рухнувшими насаждениями – хилыми тушками завядших, не желающих тянуться к солнцу тополей, ссохшихся, треснувших скелетов последних яблонь, прятавшихся в колодцах между пятиэтажных бараков. И еще раз она даже получила хоть не первый, но приз – плитку бычьего шоколада, так как ярче других исполнила куплет оратории «Спорт – ты мы!» под аккомпанемент сыпящего струнами и сединой еврея скрипача и разухабистого, очень голодного терзателя балалайки.
– Вот шоколадка, – выскочила девушка Антонина из-под одеяла, метнулась к рюкзачку и притащила себе и впихнула мне в рот по сладкому, приторному, превосходному кубику лакомства.
Я решил рассказать ей про приключение в Избирательном сенате. Когда закончил, она удивилась и попеняла мне лишь одно:
– Вы, Петр, очень уж много злоупотребляете. Сначала коньяк, ну этим грех не воспользоваться, а то наверху, – и Тоня ткнула пальчиком в мой гниловатый потолок, – наверху нечем будет похвастать. Если человеку не хвалиться – это плохо. А тут: пил коньяк, такое везение. А вот «Зеленая мэри» и этот, еще один, Петенька – уже излишество. А излишество это грех, нет, не думай, не церковный грех. Грех души, ей от лишнего, и моей, и всякой, тяжело.
– Странная логика, – заметил я, дожевывая приторную бычью кровь. – Неземная…
– Это женская логика, – засмеялась Тоня. – Ее так обзывают зря. Мы же совсем разные, посмотри, – и Тоня в шутку подняла одеяло и тут же спрятала нас. – Мы совершенно иные существа: женщина и мужчина, кошка и кот, цветок и земля, трава и поле, зной и ветерок. У нас больше разного, чем сходств. Но, – серьезно подняла глупышка пальчик, – когда два совсем разных притираются, если вместе, когда они… не знаю. Один перетекает в другого, один тает в другом, как шоколадка во рту. Один и другой… они исчезают, и мы будем так. Будет один Пететонь или Тонепетр. Нет, Пететонь. Такой кентавр с головой Пети и с хвостом от меня. Но уж очень ты сегодня выпил, как бы здоровье не…
И тут я рассказал ей о своих мечтах о тридцать седьмом кордоне.
– Ты понимаешь, – бубнил я, стараясь покрепче прижать к себе и боясь, что от моих слов она ускользнет, не поймет и станет чужой. – Аким поручил мне проинспектировать этот кордон. Ведь смотри, вода, наша последняя краевая гордость, вода мчится с Востока на Запад. Откуда она – из Сибири? Нет. Труба кончается там же, где и дорога, на восточной окраине края. Мы стоим на воде.
– А где же она? – спросила Тоня. – Ее нигде нет. Даже у мамы, жалуется, только до солнца и после ночного гимна.
– Мало ли чего нет. Нет здоровых людей, мало настоящих больных. Нет надежд, зато есть иллюзии всех цветов и радуг. Нет хлеба, зато полно зрелищ, обильно политых ненавистью.
– Зато есть любовь, – тихо прошептала Тоня и как-то сладко и уютно вписалась в чертеж моего тела, вжалась в мой бок.
– Любовь гибнет последней, – сурово подитожил я. – Любви почти не нужна жратва и изредка требуется ненависть. Ей нужно чуть веры и совершенно противопоказаны надежды. Любовь – это стихия между корнем и землей, между поющим сверчком и воздухом.
– Между мной и тобой, – сказала Тоня. – А между тобой и мной? – и она схватила мои щеки и уставилась в глаза.
– Да ладно тебе, – хохотнул я. – Разные половины устройства не устраивают соревнований. Пуля и мишень, коза и колышек.
– Слушай, – продолжил я. – Я приду и остановлюсь на 37-ом кордоне, если до этого семь раз меня не отрежут, и чувствую – бог, Аким, любовь и ненависть заставят выбирать Понимаешь, либо мы скоро огромная яма и сползаем в тьму чистилища, либо прощаемся с инвесттрубой.
– Ну и что? – как всегда не поняла моя девушка. – Из трубы идет дымок, это смог. Под трубой сидит сурок, и свистит.
– И то, – сердито отрезал я. – И то. И еще столетие будем выть, голодать, смотреть на голодных детей в углах, прыгать в ширину и хлопать в ладоши, когда тебя зовут: дебил – руки мыл? Кретин – сними с ух паутин.
– Петенька! – радостно воскликнула Антонида. – Уж сколько раз кругом были лачуги и смерть. При Нероне и Несторе, при, не знаю, Петре и Анне Иоановне. Чума и мор, холод и голод. Петенька. А потом опять вдруг сады, опять мама кормит жалким жидким молочком сосунка. И цветочки лезут по весне в окна лачуг, ромашки, лютики, левкои, крапива. Крапива такая красивая, хоть и злая. Нет, Петр, вы конечно… не знаю. Придем на место, и видно будет. Глянем на местах. Утро вечера… Там все сразу увидится, я знаю. Все станет прозрачное. Посмотрим…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});