После этого я долго не мог сосредоточиться. Повлиял на меня все же этот Сидоров. А потом научная мысль потекла, потекла… и я весь ушел в дебри научного поиска.
В двенадцать часов ночи мне по внутреннему телефону позвонил наш профессор Сагит Асхатович Муслимов и сказал:
— Я тут, шеф, в научный раж вошел… Не забудь, когда будешь уезжать, меня забрать, чтобы дежурная машина и меня до дома довезла.
— Ладно, — ответил я.
В два часа ночи я спустился на первый этаж больницы, где располагалась лаборатория профессора Муслимова, завернул по коридору направо и вдруг… увидел на полу спящего Сидорова. Я подошел к нему и грозно спросил:
— Сидоров, вы что ли?
Сидоров, видимо узнав мой голос, тут же вскочил и опять нелепо поправил свой замызганный галстучек.
— Профессор, это вы?! — откликнулся Сидоров.
— Почему вы опять на полу, Сидоров? — строго спросил я.
— Извините, профессор, ваш доктор очень старался найти мне место, но места не было, нигде не было. Он, ваш доктор, даже старался меня на одну кровать с каким-то слепым мужиком положить… на одну ночь. Но я тут… — Сидоров замолчал и опять поправил свой галстучек.
— Что «тут», Сидоров?
— Но я тут…
— Что «тут»?
— Я тут осмелился сказать доктору, что я бы лучше… я бы лучше…
— Что «лучше»?
— Я бы лучше с женщиной на одну кровать лег, мужик я ведь все-таки…
— Да уж.
— А потом доктор сказал мне, чтобы я подождал. А я не стал ждать, и… я ушел… сюда, где уже ночевал.
— Зачем вы ушли, Сидоров?
— У меня ведь, профессор, тоже… не хочу лишние проблемы создавать, — Сидоров снова поправил свой галстучек.
— М-да.
— Завтра… место… может…
— Дайте руку, Сидоров! — твердо сказал я.
Я взял Сидорова за руку и повел к себе в кабинет. Я усадил Сидорова у себя в кабинете на диван, сходил за дежурной медсестрой Гузель Давлетшиной и сказал ей:
— Гузель! Выгребай, что есть в холодильнике и корми Сидорова! Гузель, имеющая навыки хорошей жены, начала суетиться вокруг Сидорова, подавая ему бутерброды с колбасой и сыром.
А Сидоров ел, с удовольствием ел. Я сидел напротив него в кресле и с удовольствием наблюдал за этим.
— Сидоров, рюмочку выпьете?
— А почему нет, профессор?! Тем более с вами, профессор!
Мы с ним выпили по рюмке. А Сидоров ел, ел и ел. А мне было приятно, очень приятно. Мне хотелось накормить и ублажить весь… слепой мир… особенно одинокий слепой мир. Но я этого не мог сделать… потому что я был всего лишь маленьким человеком… маленьким-маленьким, очень маленьким.
— Гузель, возьми постель и положи Сидорова в моем кабинете, — сказал я.
— Спасибо, профессор, — послышался голос Сидорова.
— А как вас зовут, Сидоров?
— Сидоров.
— А… по имени как?
— Алексеем меня зовут… но все люди меня называют «Сидоров».
— А у вас была жена, Сидо… м… м… Алексей?
— Не успел я жениться, профессор. Ослеп я рано… вот и один.
— А родственники есть?
— Я не хочу от них зависеть, профессор. Они, мои родственники-то, только о деньгах думают. Неуютно мне с ними…
— Вы, значит, Си… м… м… Алексей, в жизни только на добрых людей надеетесь? Так ведь?
— Да… только на них, — Сидоров опять поправил свой замызганный галстучек.
Он ведь, Сидоров, никогда не видел своего галстучка.
— А добрых людей много?
— Много, профессор, очень много. Их больше, чем злых. На них, добрых людях, весь мир и держится. Не на злых же ему держаться, миру-то! Они ведь, злые-то, только о себе думают… любят они слишком сильно себя, а других людей не любят.
— Вам приятно, когда вас жалеют, Сидоров?
— Жалеют?
— Да, жалеют, Сидоров.
— Жалеют, жалеют… жалеют. Скажу вам прямо, профессор, скажу вам прямо, что всю свою… слепую… жизнь я убегаю от жалости к себе. Не нравится мне это.
— Почему?
— Не знаю, профессор. По твоей человеческой гордости бьет. А гордость она у всех есть, даже у слепых, профессор. Тебе ведь, слепому, тоже хочется другим людям помочь, а не просто себя кое-как обслуживать. Очень хочется, профессор, другим людям помочь, очень!.. Да какой помощник из слепого-то? Советом только иногда можешь чуть-чуть пособить. А опытом своим жизненным не могу поделиться, какой у меня опыт, опыт жизни во тьме, что ли?!
— Да
— Это очень трудно — просить помощи, профессор. Очень хочется самому помочь, очень хочется… Это счастье — помогать другим людям. Мне, профессор, люди добрые помогают… но… но… мне и самому быть… добрым хочется и… помогать людям. Но я мало чего могу, профессор, очень мало, ведь я слепой. Но… но… но…
— Что «но», Сидоров?
— Но если я прозрею, то я буду всегда помогать людям, всегда, всегда, всегда… всегда…
— Спасибо за эти слова, Сидоров.
— Только я не буду жалеть людей, профессор… Я их ругать буду за то, что они требуют жалости.
— Почему, Сидоров?
— Не знаю, профессор.
— Ну что ж, Гузель, уложи Сидорова на диван. Объясни, где находится туалет, где еда, где… Он найдет все сам. Он привык к темному миру, он сам… доехал к нам из Красноярского края… в темном мире. А я пошел домой, ночь уже. Пока.
Через три дня я прооперировал Сидорова. Я, честно говоря, очень сильно старался, душу всю вложил в эту сложную и рискованную операцию. Да и всю операцию мне мерещилось то, как Сидоров по жизни кричит в темноте: «Люди добрые! Люди добрые!».
Вскоре Сидоров начал видеть свет. Всего лишь свет.
— А-а-а-а! — кричал он у меня в кабинете. — Вот он, свет! Вот он! Вот он! Он, по-моему… по-моему… из окна идет. Это окно! Окно! Окно! А-а-а-а! А-а-а-а!
Сидоров очень радовался свету, как ребенок радовался… всего-навсего свету. А я улыбался… и кормил его, Сидорова. А он ел, вкусно ел.
— Оказывается, профессор, свет улучшает аппетит, — сказал он однажды.
— Да уж, — ответил я с улыбкой.
Сидоров никогда не докучал мне. Порой я замечал, что Сидоров мог часами сидеть на диване у дверей моего кабинета и ждать, когда я позову его сам. А я носился то вперед, то назад и, вдруг заметив Сидорова, кидал на бегу: «Привет, Сидоров! Извини, работы до хрена!».
А Сидоров ждал. Он умел ждать. Он двадцать лет ждал света… и вдруг дождался… всего-навсего света. А радости-то было!!! Ведь он, Сидоров, увидел божий свет!!!
Бегая по коридору и видя ждущего Сидорова, я ощущал некоторое чувство неудобства оттого, что я не мог уделить ему больше внимания; ведь у меня было… много больных. Но Сидоров был мне симпатичен, очень симпатичен. Настоящая человеческая гордость чувствовалась в нем. Он был настоящим мужчиной, этот Сидоров, хотя… ему часто приходилось кричать в пустоту вокруг себя: «Люди добрые! Люди добрые!». Но это не умаляло его достоинства, ведь только сильный мужчина может сказать: «Люди добрые!» или «Дорогие мои!»; а плюгавенький и никчемный мужичишка будет вопить от негодования и требовать, как положенного, помощи, истязая родственников, которые им… должны помогать.
— У вас, Сидоров, друзья-то есть? — спросил я его однажды.
Есть… но у них свои семьи, — ответил он. — Я не хочу им докучать. Я даже им иногда помогаю деньгами… Я ведь могу… — чуть-чуть… Наступило время выписывать Сидорова. Я отдал распоряжение, чтобы ему заранее (за наши деньги!) купили билет, посадили на автомобиль и отвезли на вокзал, доведя до места в вагоне. А также я попросил своих секретарей купить побольше колбасы (копченой!), сыра, хлеба, овощей, печенья, пряников и заварки, сложить это все в одну коробку и отдать это все Сидорову, чтобы он мог поесть во время длинного пути до Красноярска.
Все было готово. Но… Сидоров исчез. Исчез, да и все.
— Шеф! — оправдывался передо мной лечащий врач. — Я ему все сказал. Все. Я сказал, что мы ему купили продукты на дорогу, что довезем его… А он, Сидоров, ушел… сам… Не привык он, шеф! Не привык… чтобы у него по-человечески было… не привык.
— Почему не проследили?! Почему?!!! — закричал я.
Я так орал, так орал… что, по-моему, дрожали стены больницы!
Мне было не по себе и грустно. Мне так хотелось, чтобы у этого Сидорова хоть раз в жизни было… по-человечески, то есть так, как и должно быть, вообще-то… когда люди помогают друг другу… просто так… от души… исходя из принципа, что все люди должны, прежде всего, любить друг друга. Но Сидоров привык к тому, что мир жесток и… привык к тому, что в этом мире он — обделенный зрением — нужен только очень маленькой прослойке людей, которых он называл красивым словосочетанием «Люди добрые!». Вот и ушел Сидоров, боясь того, что ему, Сидорову, станет слишком хорошо на душе от внимания, уважения и доброты к нему, ведь так было трудно поверить… невозможно поверить… в то, что во всем мире живут только добрые люди, которых… ой, как мало еще на свете. Для него, Сидорова, жестокий мир был привычнее, а многие обиды — обыденными и само по себе разумеющимися. Он, Сидоров, боялся, прежде всего, жалости к себе, той жалости, которая расслабляет тебя — неполноценного и превращает в своеобразного энергетического вампира, который не может жить без этой «вкусной» энергии жалости и заставляет тебя, несчастного, взывать и взывать к жалости, чтобы люди, сплюнув, подошли к тебе и погладили по спине, выговорив несколько слюнявых слов. Он, Сидоров, подсознанием, конечно же, понимал разницу между жалостью и состраданием, понимал, что состраданиеисходит от всего сердца, а жалость есть проявление этикета по типу «игры в доброго человека». Он, Сидоров, боялся, чтобы жалость не ужалила его, больно ужалила, так ужалила, после чего можно и не встать больше. А он хотел жить, этот Сидоров, пусть неполноценно, но жить. Более того, жизнь Сидорова сейчас заполнилась светом… поскольку он начал видеть свет. Вот и ушел Сидоров в свою новую… светлую… жизнь.