Но не было на шлеме рукава.
Был слышен Ланселоту скрип оконный,
И дева знала: рыцарю известно,
Что сверху на него она глядит.
Но не взглянул он вверх, не крикнул ей,
Рукою на прощанье не махнул,
А поскакал в печали прочь от замка.
Лишь эту неучтивость допустил он.
А дева все в своей сидела башне —
Одна. И не было щита с ней рядом.
Лишь незатейливый чехол, который
Она когда-то сшила, с ней остался.
И все еще звучал в ее ушах
Любимый голос. А перед глазами
По-прежнему стоял любимый образ.
Поздней отец пришел к ней со словами:
«Не убивайся, дочка». Но она
Была на удивление спокойна.
Затем пришли к ней братья и сказали:
«Сестричка, дорогая, не грусти!»
Но и тогда она собой владела.
Зато, когда они ушли, и дева
Осталась в одиночестве опять,
Смерть голосом подруги издалека,
Сквозь тьму летящим, позвала ее.
И совы стали брать над нею власть,
И все смешалось в ней – ее виденья,
Больной вечерний мрак и стоны ветра.
И сочинила песнь[157] она в те дни
С таким названьем: «Песнь любви и смерти».
И спела ее нежно и прекрасно.
«Сладка любовь, хоть нам и зря дана.
И смерть сладка: уносит боль она.
Что слаще? Подскажи, душа, ответь!
Любовь сладка? Так, значит, смерть горька.
Любовь горька? Так будет смерть сладка.
Коль слаще смерть, мне лучше умереть!
Сладка любовь, которая не губит.
И смерть сладка, ведь прах уже не любит.
Что слаще? Подскажи, душа, ответь!
Кабы могла, пошла бы за любовью,
Но смерть уже подходит к изголовью —
Зовет меня. Мне лучше умереть!»
Взлетал все выше голос, и его,
Смешавшегося в страсти и безумье
С могучими стенаниями ветра,
От коих даже башня сотрясалась,
Услышали Лавейн и Торр. И оба
Подумали, дрожа: «Наверно, это
Дух замка тот, что предвещает смерть!»
Тогда они, отца с собою взяв,
К Элейн в испуге бросились. И там
Ее узрели в зареве кровавом,
Кричащую: «Мне лучше умереть!»
Как мы, в знакомое словцо вглядевшись,
Вдруг видим, что оно нам незнакомо,
А объяснить не можем почему,
Так вдруг вглядевшись в дочкино лицо,
Отец подумал: «Да Элейн ли это?»
Элейн, меж тем, к ним подошла поближе
И, вяло руку каждому подав,
Легла, глазами молвив: «С добрым утром».
Однако позже все ж заговорила:
«Родные, братья, вечером, вчера —
Так странно! – я опять была девчонкой
Счастливой, как давным-давно, когда,
Меня еще вы по лесу водили,
Когда отважились однажды взять
С собою на прогулку по реке.
Но лишь до мыса мы тогда доплыли,
Где тополь рос. Мыс был для вас границей,
И от нее назад мы повернули.
Тогда еще я плакать начала
Из-за того, что вы не захотели
Плыть дальше по сверкавшему потоку,
Чтоб королевский замок увидать.
Но не могла я вас переупрямить.
А нынче ночью видела я сон:
Я на реке была совсем одна
И так себе сказала: «Вот теперь
Я в праве поступить, как захочу!»
И тут я пробудилась. Но желанье
Еще живет во мне. Так разрешите
Покинуть вас, чтоб, наконец, смогла я,
Тот тополь, ту границу миновав,
Поплыть тихонько дальше по реке
И королевский замок отыскать.
В него войду я, и никто, никто
Смеяться не решится надо мной.
Гавейн, что сотню раз со мной простился,
Меня увидев, будет изумлен.
А Ланселот, что не простясь уехал,
Задумается и главой поникнет.
Там о моей любви Король узнает,
Там будет меня жалко королеве,
Там двор придет приветствовать меня,
И, долгую дорогу завершив,
Смогу я наконец-то отдохнуть».
Сказал отец ей: «Милое дитя,
Твою не назовешь серьезной просьбу.
Достанет ли тебе, ответь мне, сил
На столь далекий путь? Ты так слаба!
Ну для чего ты хочешь вновь взглянуть
На этого спесивца – на него,
Который презирает всех и вся?»
А грубый Торр браниться принялся
И в ярости кричать: «Да, этот гость наш
Мне сразу не понравился. Коль с ним
Я повстречаюсь, то не посмотрю,
Что он велик, и брошусь на него,
И с ног свалю, а коль удачлив буду,
Убью его за все то беспокойство,
Что причинил он нашему семейству».
Но дева благородная сказала:
«Не возмущайся, братец дорогой.
Сэр Ланселот не больше виноват
В том, что меня не любит он, чем я
В том, что люблю его лишь одного
Из всех, кто столь же, может быть, высок».
«Высок? – переспросил отец. – Высок? —
Хотел он притушить в ней страсть. – О нет,
Не знаю, дочь, кто у тебя высок,
Зато я знаю то, что знают все:
Он любит королеву, и она
Ему любовью отвечает тоже,
Чем опозорили себя навек…
Коль это высоко, то что же низко?»
Тогда ему ответила лилея:
«Отец мой милый, слишком я слаба,
Чтоб рассердиться. Это – клевета!
Средь тех, кто благороден, не сыскать
Ни одного, кого бы не чернили.
Кто не имел врага, не сыщет друга!
Он – несравненный, чистый человек,
И я горжусь своей к нему любовью.
Так разреши, отец, мне в путь пуститься,
Пусть даже глупой ты меня считаешь.
Я не совсем несчастна, ибо я
Люблю того, кто величайшим стал
И лучшим рыцарем по воле Бога,
Хоть он и не ответил мне любовью.
И все ж благодарю тебя я, видя
Что ты за жизнь мою боишься. Но
Ты действуешь себе наперекор,
Ведь если б я поверила тебе,
То, верно бы, скорее умерла.
Не возражай, прошу, отец мой милый,
А прикажи позвать духовника,
Хочу я исповедаться пред смертью».
После того, как духовник явился
И отпустил ей все ее грехи,
Она, чуть раскрасневшись, попросила
Лавейна: «Запиши мое письмо.
Его тебе сейчас я продиктую».
«Письмо, – спросил Лавейн, – для Ланселота?
Тогда его я с радостью доставлю».
Она ответила: «Для Ланселота,
Для королевы и для всех на свете.
Только письмо я отвезу сама».
И записал посланье сэр Лавейн,
Которое она продиктовала,
А после подписала и свернула.
И молвила Элейн: «Отец, любимый,
Ты – добрый. Ты ни разу в жизни мне
Ни в чем не отказал. Так сделай милость,
Исполни и последнюю мою
Причуду. Положи письмо мне в руку,
Пред тем, как я умру. И пальцы сжав,
Я, мертвая, письму охраной буду.
Потом, когда мое остынет сердце,
Сними меня с постели, на которой
Умру я от любви, постель укрась
Как ложе королевы, а меня,
В наряд мой самый лучший облачив,
Вновь уложи. И прикажи поставить
Постель на колесницу, и свези
К реке, где барка ждать уже должна,
Затянутая черным. И отправь
Торжественно ту барку ко двору
Для встречи с королевой. Уж поверь,
Сама я за себя ей все скажу,
Как ни один из вас сказать не сможет.
А посему пускай сопровожадет
Меня один лишь наш немой слуга.
Умеет он и править, и грести.
Он и доставит ко двору меня».
Тут дева замолчала. И отец
Пообещал: «Исполню все, что просишь».
Тогда она вдруг так развеселилась,
Что братья и отец решили: «Нет,
Она не умирает. Это все —
Игра ее фантазии богатой».
Но миновало десять долгих дней,
А на одиннадцатый день, с утра,
Отец ей в руку положил письмо
И пальцы сжал. Так дева умерла.
И был тот день днем скорби в Астолате.
А следующим утром, на рассвете,
Едва лишь солнце осветило землю,
Торр и Лавейн с поникшими главами
Пошли вослед печальной колеснице,
Как тени, по сверкающему лугу
В разгаре лета, к той реке, где барка
Ждала, затянутая черным шелком.
На барке той уже давно сидел,
Оглядываясь и от солнца жмурясь,
Их старый, преданный, немой слуга.
Два брата ложе с мертвою сестрой
Перенесли на барку с колесницы
И лилию вложили в руку девы,
И шелковый, эмблемами расшитый,
Над ней установили балдахин,
И, в лоб сестру поцеловав, сказали:
«Сестра, навек прощай!» и, повторив:
«Прощай навек, сестра!» ушли в слезах.
Тут встал немой слуга, и поплыла
Покойница под верною охраной
Вверх по реке. И лилия была
В одной ее руке, а во второй —
Письмо. И волосы ее лились
Потоком золотым на покрывало —
Элейн была по пояс им укрыта —
Сама же дева в белоснежной ризе
Лежала, и чистейший лик ее
Прекрасным был. Она живой казалась
И улыбалась будто бы во сне.
Как раз в тот день сэр Ланселот просил
Аудиенции у королевы,
Чтоб наконец-то дар ей передать
Ценой в полкоролевства, за который
Так трудно бился он: убил немало
Других, но чуть было и сам не пал
В борьбе девятилетней за брильянты.
Он обратился с просьбой к королеве
Через ее слугу – согласье дать
На встречу. Королева пред слугой,
С таким величьем каменным стояла,
Что собственною статуей казалась.
Слуга, склонившись низко и почти что
Целуя ноги ей, изображая
Священный трепет, зреньем боковым