Теперь, когда нужда мне уже не грозила, я решил набраться терпения и ждать конца моих несчастий. Эта мысль пришла мне в голову потому, что начали поговаривать об окончательном мире, — у испанцев, терпевших поражение за поражением и позабывших о своих успехах в предыдущих кампаниях, такие разговоры вызывали, как и прежде, негодование. Все зависело от успеха начавшейся кампании: если бы испанцы нас победили, то надежд бы не осталось. Армию Короля возглавлял господин де Тюренн, долго разделявший командование с маршалом де Ла Ферте. Тот, сражаясь под Валансьенном, допустил тактический промах{216}, который виконт де Тюренн не преминул использовать для того, чтобы стать единоличным командиром. Но дела отнюдь не были плохи — напротив, когда соперничество между этими двумя полководцами, стоившее нам успеха в нескольких крупных военных предприятиях, улеглось, мы покорили несколько крепостей в разных местах. Конечно, без Дюнкерка, который впоследствии по договору был уступлен англичанам{217}, эти завоевания вызывали у нас лишь снисходительную улыбку, но виконт де Тюренн продолжал сражаться за него. Господин де Монталь, страшившийся заключения мира, признал, что его условия будут зависеть для них лишь от исхода битвы за Дюнкерк{218}, и, когда мне передали эти слова, я решил действовать сообразно своему дворянскому достоинству и насущным интересам, ибо понимал, что только так смогу вернуть себе свободу. Крепость эта была чрезвычайно важна для обеих сторон, и чем яростнее мы пытались овладеть ею, тем отчаяннее испанцы ее обороняли. Весьма осторожные в сражениях последних лет, теперь они бросили на ее защиту все силы; их поддерживал принц Конде со своими войсками — вместе они находились на расстоянии пушечного выстрела от наших рядов. Виконт де Тюренн, понимая, что они не сдадут город без боя и, как всякий опытный полководец, проявляя осмотрительность, не стал наступать безоглядно, а предпочел прежде дать смотр своей армии. Дон Хуан Австрийский, командовавший испанцами, покинул головной отряд своей армии, и принц Конде последовал его примеру, однако их сподвижник маршал д’Окенкур, слишком горячий и пренебрегавший осторожностью, подошел к нашим линиям куда ближе остальных; по нему стали стрелять, и мушкетная пуля отправила его на тот свет. Его гибель заставила отступить отряды, следовавшие за ним, но отнюдь не изменила намерение неприятеля атаковать наши позиции. Узнав это от своих разведчиков, виконт де Тюренн выдвинулся вперед и приготовился к бою; не ограничившись одной лишь напутственной речью перед полками, он обошел шеренги, чтобы посмотреть, все ли в порядке, и имел столь довольный вид, что никто из солдат не усомнился в будущей победе.
Я, конечно, не преминул бы подробно рассказать об этой славной для нас битве, если бы сражался вместе с ними, — но поскольку людей, пишущих о том, что они знают лишь понаслышке, намного больше, нежели очевидцев, находившихся на месте событий, и мне по опыту известно, что большинство из этих писателей грешат ошибками, я, пожалуй, не стану следовать их примеру, а ограничусь лишь фразой, что виконт де Тюренн, опрокинув вражескую армию, подступил к Дюнкерку и вынудил его капитулировать. Покорив город, он повернул свои силы против врагов, занимавших позиции вдоль морского побережья. Те, понимая, что не смогут противостоять армии, выигравшей такое большое сражение и овладевшей Дюнкерком, довольно скоро сложили оружие — не начни испанцы мирные переговоры, они неминуемо потеряли бы всю Фландрию. Я внимательно следил за новостями, — как я уже только что сказал, я был уверен: от этих переговоров, в которых было заинтересовано столько государств, зависит также и моя свобода. Я даже попросил благородного священника, некогда оказавшего мне любезность и съездившего по моим делам в Париж, делиться со мной всем, что он знал о текущих событиях, и именно он был так добр, что поведал мне о победе французов и о поисках мира испанцами.
Я возликовал, однако до подписания мирного договора оставалось около полутора лет, и мне пришлось с тоской ожидать, когда они наконец пройдут. Я мог лишь догадываться, что думал обо мне господин кардинал, который целых три года не получал от меня никаких известий. Несомненно, он считал меня умершим — ибо трудно было предположить, будто я жив, но не даю о себе знать. Но поскольку, даже проведя столько времени в плену, я никогда не терял надежды на освобождение, то постоянно откладывал возможность передать ему весть о моих несчастьях. Знаю, что многие осуждали меня за это; но тех, кто смотрит на вещи беспристрастно, я прошу принять во внимание причины, побудившие меня так поступать, — после чего готов целиком подчиниться их суду.
Как бы там ни было, выйдя из тюрьмы после заключения общего мира{219}, я отправился к господину кардиналу и отыскал его в Венсенне{220}. Он изумился так, словно увидел призрак, однако спросил, откуда я взялся и не слишком ли дерзко с моей стороны появляться перед ним после столь долгого отсутствия. Я ответил, что готов рассказать о его причинах, а он пускай судит, насколько они вески, если будет столь добр выслушать меня. Затем я подробно поведал об обстоятельствах, не позволивших написать ему, — этот рассказ излишне приводить здесь, ибо выше уже достаточно говорилось об этом. Но он лишь пожал плечами, как если бы услышал речи умалишенного, и сказал только, что ему жаль меня и, если бы Господь не помогал мне, меня давно следовало бы определить в сумасшедший дом.
Этот ответ меня взбесил — я вышел и, встретив Ла Кардоньера{221}, который теперь генерал-лейтенант, в гневе бросил ему (ибо он всегда служил кардиналу), что его хозяин, достигнув высот власти, стал совершенно невыносим и терпеть его просто невозможно: ему все равно, кого оскорбить — дворянина или судейского, но еще наступит час, когда я ему понадоблюсь и заставлю его пожалеть о тех словах, что он сказал мне сегодня. Я думал, что говорю с другом — ведь, когда Ла Кардоньер только начинал свою карьеру, мне не раз доводилось ссужать его деньгами. Однако, едва я произнес это, как он, позабыв о моей доброте, начал яростно защищать кардинала — дело дошло до ссоры, мы выхватили шпаги и успели нанести друг другу раны, и, если бы не маркиз де Ренель, наш бой не закончился бы малой кровью. Впрочем, каждый из нас остался при своем, не удовлетворенный таким исходом дела; но мне пришлось скрываться, поскольку кардинал поклялся перед всем двором, что велит отрубить мне голову, если я попадусь. Я нашел убежище в одном монастыре, с настоятелем которого водил большую дружбу, тогда как Ла Кардоньера утешали придворные льстецы, готовые на любую низость, лишь бы кардинал их одобрил. Моя история наделала в Париже много шума, и монахи, у которых я укрылся, могли меня заподозрить. Тогда настоятель убедил их, что я будто бы готовлюсь принять постриг, но сперва желаю утвердиться в своем решении. Он посоветовал мне ходить к заутрене и выказывать большое религиозное рвение, ибо считал, что, раз уж речь идет о спасении человека, то можно прибегнуть к любой хитрости. Не мне решать, хорошо это или плохо, — ведь я очень обязан этому человеку, ибо без его помощи мог погибнуть на эшафоте. Между тем кардинал, — итальянец, весьма мстительный от природы, — вновь отобрал мою ренту и довел бы меня до полной нищеты, если бы не мой друг настоятель. Он не последовал примеру монахов, думавших лишь о собственной выгоде, — напротив, чем больше на меня сваливалось бед, тем с большим участием он ко мне относился. Я уже и не знал, что думать о превратностях судьбы: мне казалось несправедливым осуждать самого себя за то, в чем я вовсе не был виноват; но при этом напасти так и сыпались на мою голову — то ли из-за моего самолюбия, то ли потому, что я был скорее несчастен, чем виновен.
Я прожил в монастыре до самой смерти кардинала{222}, и, как бы скоро она ни последовала, мне все-таки показалось, что ждать ее пришлось слишком долго. Сколь ни был я достойным христианином, а все же не мог желать добра человеку, причинившему мне столько зла и вынудившему меня после трех лет неволи укрыться в месте, казавшемся мне не милее прежней тюрьмы. Будь я религиозен, то, без сомнения, посвятил бы себя Господу, и часто молил оказать мне эту милость, но, не испытывая склонности к духовному поприщу, смирился с Его волей и вновь обратился к мирской юдоли. Уже упоминавшийся выше господин граф де Шаро тепло ко мне относился и замолвил за меня словечко Королю, рассказав ему о моих приключениях, — а про них-то Король ничего не знал, хоть я и находился на его службе; и когда я имел смелость предстать перед ним, государь — сама доброта — ответил, что готов простить меня, если только ссора с Ла Кардоньером не была дуэлью. Еще во время коронации он поклялся на Евангелии, что виновные в этом худшем из преступлений не дождутся его милости, и, как мы это увидели, никогда впоследствии не изменял своей клятве и никогда ее не нарушит, как в этом убеждает то, что произошло после моего примирения со двором. Я имею в виду дело господ де Ла Фретт и де Шале{223}, в котором я, по счастью, не был замешан, как можно судить по моему дальнейшему рассказу.