— Кому дарить будешь, морячок? — приветливо спросила пожилая цветочница.
— Невесте, — неожиданно для себя выпалил Прохор и почувствовал, как кровь прилила к его щекам.
— Вон как! — заулыбалась цветочница. — И давно в женихах ходишь?
Прохор еще больше покраснел.
— Да ты не смущайся, милок. Счастья стесняться не следует, ему радоваться надо.
— До счастья еще далеко, тетенька!
Цветочница понимающе и сочувственно покачала головой, прищурила черные, должно быть, очень красивые в молодости глаза.
— Ничего, от таких статных да пригожих, как ты, счастье далеко не уходит. Дай-ка сюда твои цветы, — она взяла из рук Прохора георгины и астры, положила их на прежнее место и протянула ему стебли белых и розовых гладиолусов. — Возьми эти. Красные георгины подаришь ей перед самой свадьбой.
Прохор бережно взял цветы.
— Счастья тебе, морячок!
— Спасибо!
Он шел по улице и думал о людях, желавших ему счастья: о деде Косте, Викторе Олефиренко, Павле Ивановиче, отце, Граче, незнакомых ему сержанте Астахове, Лаврентии Баташове, Богдане Андрийце и этой цветочнице. Все они разные. И все хотели ему, Прохору, счастья. А кто он им? Чем заслужил перед ними? Ну, отец, Виктор, Павел Иванович — это понятно. А Баташов? Андриец? Эта женщина, продающая цветы? Что заставило ее толкнуть Прохора к Люде? А ведь она толкнула, подсказала ему решение, над которым он думал все эти дни… Он вспомнил ее добрые, чуточку смятые старостью глаза. Может быть, эта простая цветочница понимает то, чего еще не понял Прохор: счастье приходит тогда, когда ты даришь его другим? До сих пор Прохор был уверен, что живет правильно, потому что не считал за собой ни жульничества, ни лукавства, ни подсиживания, ни лести, ни какой-нибудь другой подлости. И считал, что может быть счастливым. Но, оказывается, этого достаточно, пожалуй, для малой радости, а для большой, для счастья, нужны не только чистота и трудолюбие, нужна душевная щедрость, как у этой цветочницы, нужно бороться за счастье других, как это делали Баташов и отец, надо делать счастливыми других… Конечно, до этого ему, Прохору, еще очень далеко, ему надо еще научиться, как говорит Павел Иванович, доводить дело до конца. Он владеет приемами самбо, но самбо — это самооборона, а надо научиться принимать удары на себя ради других. Конечно, к этому нелегкий и длинный путь. Но разве самая длинная дорога не начинается с первого шага? И он сделает этот первый шаг, он его сделает!
ОНИ ВИДЕЛИ ДНЕВНЫЕ ЗВЕЗДЫ
Хоть день уже клонился к вечеру, жара еще не спала. На асфальтовую панель жирным слоем осела мельчайшая, перетертая подошвами пешеходов пыль. Прохор почувствовал облегчение, спускаясь в прохладный полуподвальный коридор домика на Загородной.
Дверь в комнату была приоткрыта, и оттуда доносилась негромкая грустная песня.
Людмила не слышала, когда Прохор вошел и остановился у двери. Она стирала с мебели пыль, неслышно двигаясь по комнате.
Я слезы тяжелыеС ресниц не сотру.Березоньки голыеПродрогли на ветру…
Она пела тихо, мягким, каким-то встревоженным голосом, то обрывая немудрящий мотивчик, то повторяя отдельные слова, будто заучивая их на память. А Прохору казалось, что он и вправду видит, как последние листочки срывает с березки холодный сырой ветер, как дрожит и гнется тонкая белокорая березка, роняя тяжелые слезы на желтую мокрую траву.
Достанется ветруБагряная краса… —
пожаловалась Люда. Помолчала и грустно, как вздох:
Любви моей пепломПокроется коса…
Причем здесь березки!.. Это Людмила рассказывает о себе, о своей судьбе, о том, как тяжело, как холодно, одиноко и сиро ей будет с нелюбимым. Так вот почему Прохор никогда не слышал этой песни — ее Людмила сама выдумала, сама сравнила себя с беззащитной березкой!
Прохор видел, как взяла она чистую тряпку, подошла к стенным часам — единственная память об отце — и, приподнявшись на цыпочках, начала протирать деревянный футляр.
И снова песня. Только не грусть и не слезы, а укор и обида звучат в ней.
И нет тебе делаДо моих горьких слез,Как ветру осеннемуДо голых берез…
— Люда, — еле сдерживая волнение, тихонько позвал Прохор.
Она вздрогнула и замерла на цыпочках с высоко подмятыми к футляру часов руками.
— Люда! — громче позвал Прохор.
Часы зашипели и ударили гулким боем. Раз, другой, третий… Руки Людмилы задрожали, и, пока в комнате таяли гулкие мелодичные звуки, они медленно опускались…
Она повернулась к Прохору и, не поднимая на него глаз, еле слышно прошептала:
— Это… вы, Прохор?
Ему хотелось подбежать к ней, обнять, прижать к себе… И еще хотелось сделать что-то такое необычное, что-то такое, что сразу повернуло бы все по-иному… Но он только крепче сжал в руках стебли гладиолусов.
— Да, это я, Люда.
Людмила успела прийти в себя. Увидев цветы, она обрадовалась.
— Ой, какие чудесные! Что же вы их так безжалостно мнете?
— Это вам, Люда.
— Правда? — В глазах сверкнули искорки, еле заметной тенью на губах промелькнула улыбка. — Спасибо. — Я очень люблю гладиолусы.
Леньки не было дома. Людмила рассказывала о его учебе, о том, как он изменился за время знакомства с Прохором, и все тревожно поглядывала на дверь. Наконец, не выдержала:
— Знаете что, Прохор, сейчас должен прийти Арсен, а я не хочу его видеть. Давайте уйдем из дому.
— В кино?
— Нет, не хочу.
— В театр?
— Нет. Давайте пойдем к морю. Оно вам не надоело?
— О, нет! Море не может надоесть…
…Берег еще горел под вечерними лучами солнца, на волне играли розоватые блики. Они прошли мимо гудящего пляжа, прокаленных солнцем теневых зонтиков, нагих шоколадных тел, играющих в волейбол девушек на остывшем песке и мокрых топчанов, на которых, стуча костяшками домино, сидели во влажных плавках парни, и выбрали укромное местечко за скалами, на большом плоском камне. Можно было сесть спиной к городу, спустить ноги почти к самой воде и чувствовать себя только вдвоем среди безбрежного моря, только вдвоем во всем мире, любоваться вечерними красками, дышать солоноватым воздухом, настоянным на водорослях, йоде и солнце, слушать плеск волны и шорох прибрежной гальки и думать о чем-то хорошем и радостном.
Во время захода солнца, когда небо и вода на западе горели тяжелым пурпуром, каким горят только совсем спелые вишни, появились чайки. Казалось, что они ниоткуда не прилетели. Явились — вот и все. Неожиданно зароились вокруг, шумные, крикливые, голодные, нервные. И так же неожиданно исчезли, будто растаяли в синеве.