водка, а шампанское.
Сеул.
Этот громадный чудовищный город вечно чужой. Надменная девчонка, с которой никогда не слюбишься. Монахи с азартом картёжников подглядывают в молитвенных карточках суммы пожертвований. Стоит им одобрительно кивнуть – стук моктака оживляется.
Встретишь Будду – убей Будду, встретишь патриарха – убей патриарха. А встретишь монаха – убей монаха. Катц!
У всех дел по горло – мастерят фонари. Фонари-гармошки, фонари-шары, фонари-восьмиугольники, фонари-цилиндры, фонари-лотосы… Парад фонарей с трепещущими красочными лоскутками-тычинками. Красота! Но как вспомнишь День рождения Будды, когда всё это сортируется и продаётся, тоска берёт. С некоторых пор фонарь, зажигаемый в честь рождения нашего великого предшественника Будды Шакьямуни и в напоминание о том, что и нам надлежит осветить свои души и скорее достигнуть просветления, превратился в символ дня, когда в монастыри рекой текут деньги, будоража сердца монахов; а миряне вместо того, чтобы украсить дома самодельными светильниками, в которые вложили душу, и зажечь их свечой пробуждения, не обинуясь вешают покупные, причём стремясь приобрести товар дороже, чем у соседа, дабы удовлетворить своё позорное тщеславие. Монахи опустились до уровня торговцев. Превратились в обирающих народ гнусных торгашей, заламывающих тысячекратную цену под лозунгом пожертвования или благочестивого даяния. Сотни миллионов вон общегосударственных доходов от продажи фонарей. Неужели мне одному любопытно, куда идут эти деньги? Поклон поэту, который высмеял монахов, сказав, что те за монету готовы хоть ноги тебе мыть.
На церемонии освобождения животных яблоку негде упасть. Алчные лица освободительниц, ждущих свой черёд в растянувшейся очереди. Руки проворно ныряют в складки юбок. Купюры, разлетающиеся, как осенние листья. Купюры. И подбирающие их монахи. Добытое делится с хозяином храма: тридцать на семьдесят. Трудяги моктака, так сказать. Однако не надо ругаться. На эти деньги мы сытно едим, лакаем гаоляновую водку и ходим к девчонкам в квартал возле станции Ёндынпо.
Храмов в Сеуле тьма-тьмущая. От весьма приличных, крытых черепицей, до самых простых, с шиферными и оцинкованными крышами. Они стоят через каждые десять метров, заполняя всю долину, – изумительная сноровка, я впечатлён! Дельцов много, и со временем станет только больше, сокращения не предвидится, а вот число посетителей ограничено. В этой торговле под вывеской буддизма тоже не обходится без жестокой конкуренции; здесь также безоговорочно действует закон естественного отбора, поэтому нельзя не восхищаться умельцами, которым удаётся этим занятием себя прокормить. Однако я не в том положении, чтобы беспокоиться об их выживании. Я для них – ищущий работу наёмник, весь капитал которого – единственный моктак. Только я просчитался, недооценив все эти буддийские храмы и шаманские обители. Даже в фанерных лачугах, всё убранство которых составляла неказистая гипсовая статуя Будды, непременно заседало по монаху; все они считали служение именно в этом храме своим призванием и были неколебимы, как будто намеревались закончить там свои дни. Одним словом, штат был полностью укомплектован, свободных мест не осталось. Ни молодые красавицы, ни стоящие одной ногой в могиле скрюченные старухи не подавали мне ни крошки, не говоря уже о том, чтобы взять меня в зятья, так что было не до разборчивости и не до шуток. Обливаясь потом и скрежеща зубами от злобы, которая в итоге возвращалась на мою же голову, я несколько часов подряд слонялся по долине храмов, но податься было некуда. Слова монаха, которого я встретил напоследок, проняли меня до мозга костей. Будь у меня деньги, я бы непременно купил ему выпить.
– И не говорите, – посочувствовал он мне. – Я битый месяц тут шатался. Весь Сеул прочесал вдоль и поперёк, пытаясь куда-нибудь пристроиться. Вижу, вы впервые ищете работу. Крепитесь. Теперь не то что раньше. Даже в шаманской обители требуется взнос. Думаете, есть места? Я сам еле втесался сюда – прежний служитель ушёл в армию.
При этих словах его лицо выражало особенную самоуверенность человека, сумевшего в вихре жестокой конкуренции урвать себе место.
Мама, этим дождливым вечером в незаконном дешёвом мотеле я стенаю вместе с дождём, который, кажется, отчаялся ещё больше меня. О-о, всё, что осталось, – выцветшая каса. Сиддхартха после шестилетних блужданий стал просветлённым, а тут – десять лет мучительной борьбы, чтобы поймать рыбу, не закидывая сети…
Мама.
Хорошо бы забить бродячего пса, такого же отщепенца, как я сам: было бы чем и закусить, и подкрепиться. В этом мире всё пропитано скукой, однако умирать ещё скучнее, так что надо жить. Вот о чём я думаю, пока топлю в стакане с сочжу неотступное одиночество дождливой ночи.
Точно бешеный пёс, скитаюсь по пустынной земле под палящим солнцем; скитаюсь, томясь невыносимой тоской по невозвратной молодости, по алчущему духу; скитаюсь, живя, как трус, дыша своей тощей грудью. Раздираемый неутихающим кашлем, но не обретший ни пяди Чистой земли, где мог бы сплюнуть гнилую мокроту, я – узник, осуждённый на кару небесную; и в этих обстоятельствах, превращающих меня в ипохондрика и подлеца, в этой всемогущей пустоте, впадая в отчаяние снова и снова, восемьдесят четыре тысячи раз в сутки, – я продолжаю дышать.
Катц!
Ковбой-голодранец без лошади и пистолета.
Неужели этим проклятым летом меня любят только комары?
Голова кружится. Небо, земля, бутылка, я сам – всё плывёт. Сочжу. Дайте мне сочжу. Это мой самый любимый цвет. Безупречная чистота. Я пью чистоту. Почему же я плачу, когда пью этот нектар одинокой чистоты? В рисовом поле надрывается лягушка; льёт дождь, липкий, как вожделение… О-о, я тоскую по людям. Мама. Мама. Тебе было больно той ночью? Ужасно. Жизнь ужасна. Жить – ужасно. Даже когда пью, даже когда проникаю твёрдой плотью в мягкое женское лоно – ни капли радости. Голова кружится. Прилечь бы. Комната. Есть ли на этом свете место, где мне будет гарантирована полная свобода, где я смогу в одиночку с предельной ясностью осознать, что голоден, смогу уединиться и наедине с собой предаться отчаянию? Стучит моктак. Гудит колокол. Они бередят мне душу. Жёлтая каса. Мне надо в туалет. Мама.
Хочу попробовать писать стихи. Только не пишется, ни единой строчки. Настоящие стихи должны быть потрясением, вызывать порыв к самоубийству. Настоящий поэт должен коснуться хотя бы пальца ноги Будды.
Если бы причиной коррупции была ветхость храмов или нехватка медитационных центров – реставрируйте, стройте новые сколько угодно. Но разве не парадокс – коррупция процветает как раз оттого, что храмов слишком много? Чтобы буддизм действительно стал таким, каким ему надлежит быть, нужно прежде всего разобраться с монастырями. Упразднить фиктивные и оставить только те, которые имеют исторические корни и традиции и выполняют изначальную миссию. Тогда само собой выяснится, кто из монахов чего стоит. Если человека привело в монастырь не намерение искренне