Это то самое шоссе, на котором стоит городок, где я живу и служу теперь. От него до границы ближе на несколько десятков километров, чем от стоящего на этом же шоссе города, в котором я служил тогда.
Помню тот день, и холодное осеннее солнце, и ровный рокот моторов десятков машин, сливающийся в один сплошной гул, словно глухо гудит сама земля, и наш газик, остановившийся на перекрестке, и машины, машины, машины, катящиеся мимо, — грузовики, бронетранспортеры, тягачи с пушками и минометами на прицепе.
Есть суровое очарование в том, как идет войсковая колонна. Люблю смотреть, как движется все это могущество стали, моторов, скрытого в боеукладках разрушительного огня и человеческой воли, властвующей надо всем этим. Люблю смотреть на сосредоточенные лица солдат под боевыми касками, лица, лица, лица над броней бортов, в кабинах, над открытыми по-походному люками…
Никто из солдат не знал, куда мы идем и зачем, военная тайна есть военная тайна. Не знали и мы, офицеры: конечный пункт маршрута нам не был сообщен. Но мы догадывались, что идем к границе.
Нам некогда было митинговать перед выходом: дивизия выступала в спешном порядке. Но все-таки мы успели сказать людям, чтобы они были готовы к выполнению, если понадобится, и самой настоящей боевой задачи. Вот почему так сосредоточенны были лица солдат…
Тяжелые серые тучи висели над нашими головами, когда мы, уже оставив позади городок, ехали такой знакомой мне по прошлой войне степью. Да, это было то самое шоссе и те самые места, где воевали мы ранней весной сорок пятого года, последнего года войны. И степь была так же неприютна гола, как в ту весеннюю пору. Для всех солдат нашего полка, да и для большинства офицеров, в годы войны бывших еще детьми, все это были незнакомые, впервые открывшиеся глазу места, мало что говорившие их сердцу — однообразная равнина с разбросанными по ней усадьбами и поселками из беленых одноэтажных строений. А для меня…
Памятные названия, памятные места.
Вот старый костел, мимо которого мы проезжаем улицей села. На его сложенной из серого камня стене сохранились выбоины от осколков. Да, именно здесь, на колокольне, был наш наблюдательный пункт… Мостик через тихую речушку — его мы обороняли два дня, а вон там, на повороте дороги, который мы через минуту будем проезжать, горели «тигры». Снова степь, степь, и черный дым над нею. Нет, это не дым горящих немецких танков, это дым заводских труб: здесь, в степи, вырос новый город, вон он виден в стороне…
Мне сейчас очень хочется поделиться с Вовкой этими воспоминаниями. Только поймет ли он меня?
Но почему я боюсь, что не поймет? Ведь эстафета поколений продолжается, и маршрут ее обозначен четко. На многие, многие годы. И нет нужды пересматривать его. Тем более по той причине, что на пути случалось или может случиться что-то. История предпочитает не петляющие, а прямые дороги, пусть даже очень трудные.
А с сыном — разве не могу я разговаривать с ним как с единомышленником и продолжателем? Конечно могу.
Глава шестая
МЫС ТЕРПЕНИЯ
1А вот эту старую фотографию, которую я тоже отыскал в полевой сумке, буду хранить и впредь. Многое она мне напоминает…
На меня глядят лица нескольких офицеров, снятых во весь рост. Плотно надвинуты фуражки, ветер рвет полы шинелей. Ветер океана. Его серый простор виден за спинами тех, кто запечатлен на снимке. Небо над океаном покрыто тучами, они клубятся, захлестывая одна другую, — и там, в вышине, бушует шторм. Две стремительно гонимые ветром чайки тоже попали в кадр, они проносятся над самой кромкой берега, почти у ног людей. Чайки в тех местах нахальные, непуганые, и гнездится их в береговых скалах неисчислимое множество. То место, где сделан снимок, так и называется — Чай-губа. Говорят, это название дали отважные мореходы-северяне, чаянием которых в бурю было добраться до спокойной в любую волну здешней бухты. Чай-губа — залив Надежды, если называть не по-старинному. А на краю залива далеко в океан выдается скалистый мыс. Мыс Терпения, как обозначено на картах. Кажется, он назван так потому, что на нем похоронены мореходы, после кораблекрушения несколько лет ждавшие, что какое-нибудь судно зайдет и заберет их, да так и не дождавшиеся. Возле мыса, у подножия скал, по узкой полосе низкого берега, вытянулся наш гарнизонный поселок. Прекрасный пляж. Наверное, лучше нет нигде. Только купаться нельзя никогда — холодно.
На обороте снимка написано — «В память о совместной службе на Севере» и дата: 2 мая 1957 года, несколько подписей моих однополчан. Это они изображены на снимке. Среди них и я — вот, последний слева, держусь рукой за фуражку, чтобы не сдуло ветром. К тому времени я был еще новичком в Чай-губе и вообще в тех краях. Туда, к новому месту службы, я прибыл лишь в начале года — из Закарпатья, где вновь служу теперь. Рядом со мной стоит Гореленко, мой тогдашний командир полка. Широкоскулое лицо его с несколько крупноватым подбородком, с густыми насупленными бровями может произвести впечатление, что человек этот тяжелого характера, тугодум, недобр, властолюбив. Верно, пожалуй, только последнее, да и то с оговоркой. Есть люди, у которых властолюбие — черта характера, резко проявляющаяся решительно во всех их отношениях — служебных, дружеских, семейных. Властолюбие в них, по существу, — проявление их самоуверенности или, вернее, самонадеянности. Такие люди обычно заранее убеждены, что они во всем правы, а если и выслушивают ваше мнение, не совпадающее с их собственным, то, глядя в их глаза, можно понять: пусть ваши доводы будут самыми убедительными, они не изменят их точки зрения, а если и выяснится, что она неверна, то лишь более сильная власть может заставить такого человека открыто признать свою ошибку.
Гореленко не был таким, хотя умел, если действительно надо, власть употребить, этого ему было не занимать. Но был он человеком покладистым, хотя и не очень-то снисходительным, и служить с ним было легко, потому что был он всегда доброжелателен и его командирская строгость никогда не принимала, как это бывает у некоторых, форм подозрительности и предвзятости.
До сих пор жалею, что недолго пришлось мне послужить вместе с Гореленко: в полк на должность замполита я прибыл в январе пятьдесят седьмого, а уже в начале лета Гореленко отозвали в Москву, в распоряжение управления кадров. Он не был со мной особенно откровенным, но перед отъездом в разговоре наедине сказал: «Не знаю, чем это приглашение для меня обернется, чи понизят, чи повысят, чи совсем на пенсию прогонят».
Я догадывался, почему Гореленко так неопределенно говорит о своих перспективах. Дело в том, что вскоре после того, как я прибыл в полк и поближе познакомился с ним, Гореленко поделился со мной мыслью, что давно собирается написать в Москву, в самый высокий адрес, письмо с предложением предоставить командирам частей право самим на месте, заодно с политорганами, предопределять вопрос о переводе офицеров с командирских должностей на должности политработников, и наоборот, соответственно их желаниям, способностям и потребностям службы. Еще раньше Гореленко выступил с предложением об этом на окружной партийной конференции и в результате получил резкую отповедь от нашего тогдашнего командующего, назвавшего выступление Гореленко еретическим, ведущим к смазыванию различий в функциях командного и политического состава и потенциально направленным против единоначалия: командующий полагал, что ежели каждый политработник будет считать, что он может сменить командира, то как же он после этого станет к командиру относиться? Теперь-то и представить трудно, чтобы кто-нибудь сейчас публично высказался в таком духе. То, что предлагал Гореленко, уже давно вошло в практику и оправдано ею. Но тогда…
Я был на той конференции и помню, какие молнии летели с трибуны в моего командира. По части метания молний наш тогдашний командующий был большой специалист.
Вместо того чтобы почтительно учесть начальственную критику, Гореленко добился, правда с великим трудом, что ему вторично предоставили слово, и продолжал отстаивать свою точку зрения. Но не отстоял: вторя командующему, на Гореленко навалились в выступлениях те, кто считал своим долгом прежде всего поддержать «критику сверху». На следующий день его вызвали на «ковер» для разъяснений, насколько порочно и небезопасно спорить с вышестоящим. А вообще-то, если смотреть в самую суть, сыр-бор начал гореть оттого, что Гореленко, до моего приезда, хотел поставить на место своего прежнего замполита, переведенного в другой округ, одного из комбатов, как говорил Гореленко — «башковитого мужика», имеющего особый талант к политработе. Но ему, как это иной раз бывает, старались дать не того человека, которого он хотел и с кем ему удобнее было бы работать, а другого, в отношении которого кадровики имели указание пристроить его на подходящую должность, как только она станет вакантной. Таким человеком был один из инструкторов политотдела, до этого неоднократно бывавший в полку. С политотдельцами вообще Гореленко ладил, тем более что когда-то и сам был политруком. Но к этому инструктору у него не было особо теплых чувств: работник тот был исполнительный, но без искры. Позже, вспоминая об этом, Гореленко говорил: «Мне замполит нужен с комиссарской душой, а не просто солдатский просветитель».