— Князь Воротынский, не взяв письма, велел взашей гнать посланца Сигизмундова!
— И это я знаю. Только, думаю, не игра ли коварная?
— Нет, государыня! Нет! Поверь мне!
— Я бы, конечно, поверила, только как ты объяснишь то, что вскорости после Сигизмундова посланца князь Иван Вельский наведался к вам?
— Как главный воевода. Князь мой дружину, почитай, вылизал, на сторожи людей своих разослал…
— Чего же Вельский, отобедавши, тут же воротился в Серпухов? Теперь он окован. Вина его в желании присягнуть Сигизмунду.
— Не было, государыня, речи о крамоле какой. Я как хозяйка сама кубки гостю почетному подносила. Все на слуху моем было. Ни слова о Сигизмунде. После трапезы на малое время по воеводским делам, думаю, удалились мужчины. Князь, сыновья мои и гость. Только вскорости князь Вельский велел подводить коня. Не в духе. Должно быть, о сакме супруг мой ему поведал. Из степи весть пришла, будто готовится еще одна сакма. Одну, что после Сигизмундова посланца налетела, побили, ан — новая наготове.
Зря княгиня упомянула об уединенном разговоре мужчин, особенно о том, что в разговоре участвовали и ее сыновья. Ой как опрометчиво было это признание. Слукавить бы, стоять на том, что сразу после трапезы поспешил Вельский в Серпухов, что кроме того, как идет служба на сторожах, кроме рассказа, как была побита последняя татарская сакма, ничего не говорилось; но княгиня не привыкла хитрить, а сейчас, когда просила за мужа и детей, вовсе не желала что-либо скрывать, веря, что рассказанная ею правда вполне убедит Елену в невиновности князя и княжичей.
Как она ошибалась! Проводив просительницу, Елена позвала князя Телепнева.
— Думаю, дорогой мой князюшка, Иван Воротынский не замышлял крамолы, а вот склонять к Сигизмунду его склоняли.
— Он, моя Елена, виновен уже в том, что не донес об этом.
— Верно. Я не намерена миловать Воротынских. Более того, прошу, мой князь, дознайся, о чем с ним говорил изменник Лятцкий и, особенно, Иван Вельский.
— Станут ли они признаваться миром?
— Заставь!
— Благослови, моя царица.
В то самое время, когда правительница Елена и любезный сердцу ее князь Овчина-Телепнев обсуждали судьбу узников Воротынских, князь Иван советовался с сыновьями, как вести себя под пытками, которых, по его мнению, им не миновать.
— Самое легкое, выложить все о намеках окольничего Лятцкого и о предложении князя Ивана Вельского. Все, как на духу. Обвинят тогда за недонос. Опалы не снимут, особенно с меня, но живота не лишат. Только, мыслю, чести роду нашему такое поведение не прибавит. Лятцкий и Вельский на порядочность рассчитывали, со мной беседуя, а я — предам их. По-божески ли? По-княжески? Доведись мне одному под пытку, я бы отрицал крамольные речи. Лятцкий лишь наведался, и всё тут, а главный воевода о сторожах и сакмах знать желал. Посильно ли вам такое? Сдюжите ли плети, железо каленое, а то и дыбу?
— Посильно, — спокойно ответил Владимир. — С Лятцким мы не виделись, ты, князь-батюшка, один его потчевал, князь же Вельский по воеводским делам прибыл, о порубежной страже речь вел.
— Верно все. Как ты, князь Михаил?
— Умру, но лишнего слова не вымолвлю!
— О смерти — не разговор. На пытках мало кто умирал. Выдюжить боль и унижение не всякому дано.
— Выдюжу.
— Славно. А смерть? Она придет, когда подоспеет ее время, судьбой определенное.
На следующее утро их ввели в пыточную. Каты[145] без лишних слов сорвали одежды с Михаила и Владимира, а князя Ивана толкнули на лавку в дальнем углу, чуть поодаль от которой за грубым тесовым столом сидел плюгавый писарь, будто с детства перепуганный. Гусиные перья заточены, флакончик полон буро-фиолетового зелья. Писарь словно замер в ожидании. Бездействовали и каты. Лишь крепко держали гордо стоявших полуобнаженных юношей, статных, мускулистых, хотя и белотелых.
Вошел Овчина-Телепнев — сразу к князю Ивану Воротынскому.
— Выкладывай без изворотливости, какую замыслил крамолу против государыни нашей, коей Богом определена власть над рабами ее?! Что за речи вел ты с Лятцким да с Иваном Вельским?! Не признаешься, детки твои дорогие испытают каленое железо.
Горновой тем временем принялся раздувать угли мехами, и зловеще-кровавые блики все ярче и ярче вспыхивали на окровавленных стенах и низком сыром потолке пыточной.
Овчина-Телепнев продолжал, наслаждаясь полной своей властью:
— Погляди, как великолепны княжичи. Любо-дорого. Останутся ли такими в твоих, Ивашка, руках?
Шилом кольнуло в сердце оскорбительное обращение Овчины. Словно к холопу безродному. Едва сдержался, чтобы не плюнуть в лицо нахалу. Заговорил с гордым достоинством:
— С окольничим Лятцким никаких крамольных речей не вел. Приехал он с Богом и покинул палаты мои с Богом. С главным воеводой речной рати князем Иваном Вельским о сторожах и сакмах да о новых засеках речи вели, потрапезовав.
— Брешешь! — гневно крикнул Овчина-Телепнев и огрел витой плеткой князя по голове, затем повернулся к юным княжичам, которые рванулись было на помощь к отцу, но каты моментально заломили им руки за спины (им не впервой усмирять буйных), и, вроде бы не слыша невольно прорывающиеся стоны сквозь стиснутые зубы, спросил вовсе без гнева:
— Верно ли говорит отец ваш?
— Да, — в один голос ответили братья.
— Гаденыши! — прошипел Овчина и крикнул заплечных дел мастерам: — В кнуты! В кнуты!
Долго прохаживались кнутами по спинам княжичей, прикрученных к липким от неуспевающей высыхать крови лавкам; синие рубцы, вздувавшиеся поначалу от каждого удара, слились в сплошное сине-красное месиво, но юные князья даже не стонали. А Телепнев время от времени вопрошал князя Воротынского:
— Одумался? Может, прекратить?
— Я сказал истину, — упрямо отвечал Воротынский. — Наветом род свой не опозорю!
Истязатели взяли раскаленные до синевы прутья. Овчина вновь к Воротынскому: — Ну?
— Навета не дождешься.
Вновь удар плеткой по голове и крик гневный:
— Пали змеенышей!
Медленно, словно выжигали по дереву, навели на ягодицы юных князей кресты. Шестиконечные. Православные. И вновь даже стона не вырвалось из уст истязаемых.
Телепнев все грознее подступает к князю-отцу. Теперь уже предварил вопрос ударом плетки.
— Ну?!
— Ни слов крамольных не вел, ни мыслей крамольных не держал.
Еще удар плеткой по голове, еще и еще… Затем, выплеснув в эти удары все зло души своей, Овчина обмякшим голосом повелел:
— Всё. Достаточно на первый раз. Пусть поразмыслят, каково будет в следующий. Глядишь, сговорчивей станут.
Князь Воротынский поднялся было с лавки, чтобы подойти к детям, помочь им, но ноги не удержали его. Ничего у князя не болело, только полная пустота в груди и ватные ноги. Княжичи поспешили к отцу, забыв о своей боли, принялись оттирать с его лица кровь, потом, помогая друг другу, с трудом накинули лишь исподнее, и Михаил, обняв отца, повел его, словно немощного старца, Владимир подобрал одежду свою и брата.
В темнице князь Иван совсем обессилел, слабея с каждой минутой. Выдохнул с трудом:
— Всё. Отхожу. Так угодно Богу. Покличьте священника.
Когда стражнику передана была воля умирающего, князь немного ободрился. И заговорил почти обычным своим голосом:
— Живите, братья, дружно, поделив по-божески удел. Мать лелейте, — замолчал, собираясь с силами, за тем, после довольно длительной паузы, продолжил: — Ни о какой Литве не помышляйте. Никогда нет счастья русскому князю вне России. Государю служите честно.
Власть его от Бога. На порубежье ли велит воевать, полки ли даст, все одно радейте. О чести рода своего всегда помните. Прошу… Повелеваю… на государя зла в сердце не держите и помните — вы не только князья удельные, но еще и — служилые. Помните…
Смежились веки князя-воеводы, вздохнул он облегченно, словно отрешился от всего земного в мире сём и утих навечно.
Без покаяния отдал Богу душу.
Через некоторое время пожаловал в темницу священник. Не служка Казенного двора, а настоятель Архангельского собора. Поняв, что опоздал, перекрестился и выдохнул скорбно:
— Прости, Господи, душу мою грешную, — осенил крестным знамением покойника, покропил его святой водой и, поклонившись покойнику, вновь выдохнул скорбно: — Прими, Господи, раба твоего в лоно свое, а мя грешного прости.
Покойника унесли, пообещав детям, что похоронит его правительница по достоинству рода его, а вскоре после этого еще раз отворилась тяжелая дверь темницы, и стрелец-стражник внес полный поднос яств, приготовленных явно не на кухне Казенного двора. Да и сам стрелец не походил на стражника: молод, златокудр, щеки пылают здоровым румянцем, словно у девицы-красавицы, глаза голубые добротой искрятся.