Пояснил стрелец:
— Сам князь Телепнев прислал.
— Неси назад! Не станем из рук его брать милостыню, — заупрямился Михаил. — Он убил нашего отца.
— Не гневайте всесильного. Вас жалеючи, говорю. Какое он слово скажет, такое Елена-блудница повторит.
Сказал стрелец и опасливо глянул на дверь, не подслушивает ли кто.
— Как звать-величать тебя?
— Фрол. Сын Фрола. Фролов, выходит, я. Фрол Фролов.
— Не опасаешься, Фрол, что крамольное твое слово мы вынесем из темницы, себя спасаючи?
— Нет, — с мягкой улыбкой ответил стрелец. — Не того вы поля ягоды. Сразу видно.
— Спасибо.
Стрелец достал из кармана склянку с серой мазью и подал Михаилу.
— Эта мазь от меня. Алой[146] на меду и пепел ватный. Спины и задницы помажете, враз полегчает.
— Стоит ли? Завтра снова высекут да припалят. Может, сегодня даже.
— Не высекут, Бог даст. Глядишь, больше не угодите в пыточную.
Эти слова молодого стрельца взбудоражили сердца князей, появилась у них надежда на милость правительницы.
Увы. В пыточную их и впрямь больше не водили, но освободить не освобождали. Даже оков не сняли. Так настоял Телепнев. Кормить только стали лучше.
Когда Телепнев сообщил правительнице о смерти князя Ивана Воротынского, она опечалилась.
— Как разумею я, мой дорогой князь, безвинен покойник.
— Может быть. Строптив уж больно был. И отпрыски его ему под стать.
— Рыб бессловесных желаешь в подданных?
— Рыб не рыб, а послушание власти чтобы было.
— Выпустить, дорогой мой князюшка, Воротынских следует.
— В мыслях не держи. Мстить начнут. Как пить дать. Если не мыслили прежде Сигизмунду присягнуть, теперь — переметнутся. Пусть посидят в темнице окованные, поубудет строптивость, прилежней станут служить.
— Возможно, ты и прав. Как всегда. Будь по-твоему. Только гляди мне, не умори их голодом. Не стань детогубцем.
— Не уморю, государыня моя. Не уморю.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Нудно тянулись день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом, а в жизни узников князей Владимира и Михаила Воротынских ничто не менялось. Только появления в их камере Фрола Фролова вносили малое оживление в тягучую однообразность; впрочем, и это разнообразие со временем стало привычным, даже надоедливым — Фрол ничего, кроме как о мелких кознях в Кремле, не рассказывал или по незнанию своему, или из осторожности. Скорее всего, как считали братья, знал он не слишком много.
Но однажды Фрол буквально влетел в камеру с необычной лихостью и выпалил:
— Все! Нет Елены-блудницы! Шуйские ее отравили! Он светился радостью, и это весьма удивило братьев, Михаил даже спросил:
— Тебе-то чего плохого сделала великая княгиня Елена?
— Теперь князь Овчина-Телепнев согнет в бараний рог своих врагов, — пропустив мимо ушей вопрос князя, выплескивал распирающую его радость Фрол Фролов. — Сердобольство Еленино, ему мешавшее, теперь кончилось! Первыми поплатятся Шуйские!
Так были поражены необузданным откровением Фрола князья-братья, что больше ни о чем его не спрашивали, он же, выплеснув все, покинул камеру столь же стремительно, как и появился.
Вот теперь можно осмысливать услышанное: к добру ли для них ошеломляющая новость или к лиху? Как, однако, не прикидывай, верного ответа не отыскать. Если князь Телепнев оковал их и пытал по воле Елены-царицы, один расклад, если же арест и пытка по наущению самого Овчины, тогда не жди ничего кроме плохого. Пустопорожние эти рассуждения остановил князь Михаил:
— Не ведая корней зла, с нами сотворенного, не определим завтрашний день. Для нас одно остается — ждать.
И в самом деле, какие иные меры они могли предпринять? Звякай цепями, прохаживаясь по камере, и звякай…
Время потянулось прежней чередой, и в положении узников ничего не менялось, только Фрол Фролов стал менее оживленным: что-то, видимо, ждал для себя весомого от смерти царицы, но желаемого не получил. Братья понимали это, но не видели необходимости расспрашивать их благодетеля. Раз сам не желает делиться сокровенным, стало быть, так для него лучше. Да и душу стоит ли бередить человеку?
Но настал день, когда он вошел в камеру, словно окунутая в бочку с водой клуша. Сел отрешенно на лавку и молвил глухо:
— Нет князя Овчины-Телепнева… Правителем объявил себя князь Василий Шуйский…
Появилась у братьев после этой новости надежда на скорое освобождение, увы — напрасная. О них словно окончательно забыли в Кремлевском дворце. Впрочем, изменения произошли — казенный харч стал заметно хуже, можно было бы и отощать, кабы не Фрол Фролов, который начал приносить домашние яства вроде бы от себя лично, как он это всегда подчеркивал. Стал он еще более предупредительным, и казалось, будто он не охранник князей-узников, а преданный дворовый слуга. Это, не могло не подкупать князей-братьев, они были ему признательны, не пытаясь даже вдуматься в причину произошедшей перемены. Если же узнали бы они, что приносимые им яства — прямая забота их матери, иначе бы восприняли подчеркнутую услужливость Фрола.
Между тем он все же сослужил узникам знатную службу. Узнав, что князь Иван Вельский по просьбе митрополита Иосифа выпущен малолетним царем вопреки воле Шуйских, посоветовал Фрол княгине проторить тропку в митрополичьи палаты. Не вдруг митрополит внял мольбам матери-княгини, понимая, что раз Воротынские посажены матерью государя, тот поостережется снимать с них опалу, но в конце концов отступил перед настойчивостью и добился-таки от царя воли невинным братьям. Более того, сумел так повернуть дело, что прямо из темницы князей Михаила и Владимира доставили в царевы палаты. И не куда-нибудь, а в горницу перед опочивальней, где принимал царь самых близких людей для доверительных, а то и тайных бесед, и откуда шел вход в домашнюю его церковь.
Не в пыточной, а здесь, в затейливо украшенной серебром и золотом тихой комнатке, признались братья в том, что в самом деле склонял их к переходу в Литву князь Иван Вельский, только получил твердый отказ, что причина крамолы Вельского не любовь к Литве, а нелюбовь к самовольству и жестокости князя Овчины-Телепнева да его подручных, угнетающих державу.
— Ишь ты! — недовольно воскликнул государь-мальчик. — А еще сродственник! За право царево бы заступиться, так нет — легче пятки смазать!
— Мы ему то же самое сказывали. Предлагали вместе бороться со злом. Сами же честно оберегали Украины твои, государь.
— Не передумали, в оковах сидючи, верно служить государю своему?
— Нет. Зла не держим на твою матушку-покойницу, а тем более на тебя. Животы не пожалеем.
Довольный остался ответом Иван Васильевич и, подумав немного, сказал:
— Вотчину отца вашего оставляю, как и полагается в наследство вам, а тебе, князь Михаил, даю еще Одоев. В удел. Пойдемте помолимся Господу Богу нашему.
Утром князья Воротынские поспешили в Думу, зная, что государь станет держать совет, покинуть ли ему Москву, оставаться ли в ней, ибо от главного воеводы речной рати Дмитрия Вельского привез гонец весть весьма тревожную: Сагиб-Гирей, казанцами изгнанный, но захвативший трон крымский, переправился через Дон, имея с собой не только свою орду, но еще и ногайцев, астраханцев, азовцев, а главное, турецких янычар с тяжелым стенобитным снарядом. Со дня на день жди, что осадят татары Зарайск, защитников у которого не так уж много, и оттого надежда лишь на мужество ратников и горожан да на воеводу крепкого Назара Глебова.
А еще передал гонец, уже от себя, что русская рать в бездействии, ибо воеводы затеяли местнический спор, враждуя меж собой за право возглавлять полки. Вот эти-то, тайно сказанные слова, повергли малолетнего государя в полное уныние. Еще дед его заставлял бояр в походе не место свое оспаривать, а там воеводить, где государь укажет; отец тоже твердо держал это правило, приструнивая крепко самовольщиков. И вот теперь, пользуясь малым возрастом царя, бояре вновь взялись за старое в ущерб делу, в утеху гордыне своей — как от такой вести не расстроиться. Решил государь-мальчик просить помощи у Бога и митрополита в Успенском храме.
Братья Воротынские так рассчитали, чтобы прибыть на Думу без опоздания, но не слишком рано, дабы не вести праздные разговоры с князьями-боярами, ибо не желали лишних вопросов о прошлой опале и нынешней милости, но их расчет оказался зряшным — думцы еще не расселись по своим местам, а кучковались в Золотой палате, о чем-то возбужденно беседуя. Их заметили, им стали кланяться, поздравлять с освобождением и царской милостью, иные с искренней благожелательностью, а иные поневоле — они не могли поступить иначе, ибо юных князей царь удостоил личной беседы в своей тайной комнате, куда мало кому удавалось попасть. Им сочувствовали, что зря они столько лет сидели в подземелье окованными, и это особенно угнетало князей братьев. К счастью, все эти искренние и фальшивые излияния длились не очень долго. Все моментально расселись по местам после оповещения думного дьяка: