– Стреляйте! – закричал Мещерский.
Иван Петрович услышал резкий звук пистолетного выстрела у самого своего уха. Пуля просвистела мимо, не причинив ему никакого вреда. Он опустил руку:
– Я отказываюсь от своего выстрела.
– Вы не смеете, – возбужденно заговорил веснушчатый. – Это оскорбление противной стороне!
Иван Петрович увидел окруженные табачной желтизной глаза своего врага. Они были полны животного ужаса. Он выстрелил в воздух.
– Закончено, закончено! – закричал Мещерский. – Выстрел произведен по правилам!
В эту минуту послышался шум колес, и между деревьями замелькала подъехавшая карета, которая сразу же остановилась. Из кареты выскочила женщина с опущенной на лицо вуалью. Мещерский скрипнул зубами. Женщина откинула вуаль и оказалась Аграфеной Андреевной.
– Боже мой! – закричала она и бросилась на шею своему побледневшему мужу. – Боже мой! Я успела! Никто не убит, слава богу!
Мещерский схватился за голову обеими руками. Азарин и его секундант смотрели на странную сцену в замешательстве. Иван Петрович горько усмехнулся.
– Господа! – звонким голосом заговорила Грунечка. – Мне муж мой сказал, что вы нынче стреляетесь. Но так же нельзя, господа! Вы же сами…
Веснушчатый взял под руку господина Азарина и оба они, поклонившись взбалмошной даме, пошли по направлению к деревеньке Помираньино, где ждал их возок. Мещерский чуть не плакал.
– Ваня! – пролепетал он, заливаясь краской. – Голубчик, пойми! Совсем невозможная женщина, право! Я и говорить ничего не хотел! Клещами из сердца, буквально: клещами!
Грунечка обеими руками зажала ему рот. Иван Петрович подошел к ним.
– Я вас благодарю, Аграфена Андреевна. Я рад, что мой друг в вас нашел свое счастье…
Аграфена Андреевна победно посмотрела на своего огненно-красного мужа и чмокнула его в щеку.
На следующий день Иван Петрович покинул суетную столицу. Покончено было с житьем в этом городе. В деревню, в деревню, любезный читатель!
Мало что изменилось в деревне за это время. Так же нежно поскрипывали половицы в барских комнатах, так же пахло по вечерам свечами в маленьком кабинете, и запах этот словно бы пытался успокоить смятенного Ивана Петровича, настаивая на том, что пройдут годы, а может быть, даже века, а запах домашней свечи не изменится. Березовая роща, в которой он прежде так любил предаваться юношеским мечтаниям своим, потихоньку зазеленела, и так трепетали на легком ветру совсем молодые листочки, что даже казалось, что каждый из них имеет свой голос, рассудок и сердце. Матушка Ивана Петровича постарела за время сыновьего отсутствия и стала еще суетливее. Она всякую минуту должна была знать, что происходит с вернувшимся из Москвы сыном, зачем он так бледен и худ. Родительский инстинкт подсказывал ей, что Иван Петрович пережил какое-то сильнейшее потрясение, но невинность ее собственной жизни и удаленность от мест, пораженных бесовскими соблазнами, не давали ее воображению развернуться и хоть на малую долю представить себе те страдания, которые выпали на долю нашего героя. По вечерам, убедившись, что Иван Петрович улегся в постелю, и глазки закрыл, и, похоже, заснул, матушка выходила в гостиную, призывала к себе экономку, с которой они были когда-то молоды, а нынче состарились вместе, и начинала задушевный разговор о том, что происходит с ненаглядным Ванюшей.
– Как ты понимаешь, Анисьюшка, что это Ванюша моргает все время и щурится, а?
– Должно отгоняет кого-нибудь, барыня.
– Кого ж отгонять, коли все далеко?
– Ну, что в голове-то, оно ведь при нем.
– Ах, да! Как ты верно сказала!
– Вот он и страдает, сердечный, и щурится.
– Да что ж там, в Москве-то, могло приключиться?
– А кто его знает!
На этом беседа и заканчивалась. Иван Петрович часто уходил гулять и благодаря прекрасной и теплой погоде целые дни проводил на воздухе. Он не забыл своей Акулины и теперь не знал, что делать: идти ли в деревню, пытаясь хотя бы увидеться с нею? А может быть, ждать? Но чего? Любви он, однако, не чувствовал вовсе, была только нежная жалость да горечь, что столько мучений она испытала. Княгиня Ахмакова – вот наважденье! – сумела все вытравить прямо из сердца. А он ведь когда-то любил Акулину. И даже жениться хотел на крестьянке.
А вы вот, любезный читатель, хотели? Бывало у вас в вашей жизни такое, чтоб женщину вовсе и без образованья, к тому же замужнюю и крепостную, вы вдруг полюбили всем сердцем? Бывало? Смотрите в глаза мне и не шевелитесь. Отсюдова вижу, что нет, не бывало.
Проснувшись как-то на заре и распахнувши окно в сад, Иван Петрович поразился тому блеску и ликованию в природе, которое пришло на смену холодам и сумеркам. Душа его болезненно сжалась: чем радостнее и светлее было все вокруг, тем острее и неотступнее саднило внутри, как будто бы там была ранка какая: все время горела, сочилась и ныла.
Он дал себе слово, что непременно постарается сегодня подкараулить где-нибудь Акулину, повиниться перед нею и спросить, как их ребенок. К полудню он отправился по дороге, ведущей к полю, на котором уже начались весенние работы. Не успел он пройти и половины пути своего, как его обогнала телега, поднявшая тучу пыли. Иван Петрович протер глаза и всмотрелся. На телеге, запряженной в старую, со впавшими облезлыми боками клячу, сидела его Акулина и баюкала младенца, сосавшего ее розовую от теплого солнечного света грудь. Акулина сидела боком, так что Иван Петрович смог прекрасно разглядеть ее суровое и большое лицо, волосы, крепко зачесанные под бабий платок, ресницы и руки. Младенец, почти безо всякой одежды, прикрыт был какою-то тряпкой – должно быть, от мух. Спиною к Ивану Петровичу сидел и правил клячей старый, но еще крепкий, как потемневший белый гриб, Пахом, лица которого Иван Петрович не успел разглядеть. Акулина, не оборачиваясь и не взглянув даже на Ивана Петровича, еще ниже наклонила голову к младенцу и тихо, протяжно запела:
Прежестокая-а-а судьбина-а разлучиланас с тобой…Я-то плакала, стонала-а-а,густы во-о-олосы-ы рвала-а-а…
Телега повернула налево, к деревне. Иван Петрович стоял и смотрел им вслед. Он понял вдруг главное: это конец. Все, что связывало его с Акулиной, как будто бы оборвалось. Осталось лишь облачко пыли. У них: у Пахома, младенца и женщины – была своя жизнь, в которую он даже хода не знал. И жизнь эта мягко, под голос крестьянки, запевшей ему незнакомую песню, прошла стороною, как туча, бывает, проходит по краю налившихся влагой и очень далеких небес.
Вернувшись домой и откушав стакан простокваши, Иван Петрович объявил матушке, что принимается за неотложное дело и просит пока что его не тревожить. Матушка закивала подбородком, как будто бы все поняла и одобрила, но губы поджала и, видно, обиделась.
Иван Петрович сел за стол и, чувствуя, как от невыносимой тоски разламывается грудь и хочется сладить с напавшей тоскою, утишить ее и погладить, как гладишь котенка, собаку, как утром на речке лицо погружаешь в холодную воду и видишь, что ты и лицо твое стали всего только частью счастливого неба, плывущего медленно в сонной воде, – ощутив, что он сейчас примется за то, что – единственное! – спасет его, Иван Петрович обмакнул перо в чернильницу и своим нерешительным, но приятным почерком написал заглавие: «Барышня-крестьянка».
Любезный читатель! Ведь вам доводилось читать эту повесть? Давно? В раннем детстве? Но только вы не говорите в глаза мне, что это – безделка российского гения. Теперь-то вы знаете, как оно было, теперь-то вы поняли, что подвигает российских писателей к этим безделкам!
На следующий день к обеду сочинение было почти готово, и Иван Петрович, только что описавший, как Акулина не в сарафане, а в утреннем белом платьице, сидит и читает его же собственное страстное письмо с предложением обвенчаться, тихо положил голову на страницу с не до конца просохшими кое-где чернилами и вдруг заснул.
…Во сне он увидел себя тем юнцом, которым он был еще вроде недавно, когда засыпал посреди белой рощи, мечтал о соседской взволнованной барышне, и так хорошо было, так было сладко! Он видел, как он опускается в траву, желая немного прилечь и забыться, и вдруг под затылком его начинает дрожать вся земля. Иван Петрович приподнимает голову и хочеть привстать, но земля его держит, как будто руками, и не отпускает, и он вместе с нею дрожит и трясется, и кажется, что этим жутким объятьем она ему хочет сказать: мол, куда ты? Куда ты, родимый, все время стремишься? Каких тебе нужно небес да соцветий? Вот я родила тебя, ты – моя горстка, ты – детка моя, ты – мой птенчик последний, и я тебя, детка, укрою и спрячу, и будет тепло и во мне, и на мне…
– Погоди! – отчетливо произнес Иван Петрович, резко очнувшись от своего сновидения. – Я так не хочу! Возьмешь, когда время придет. Погоди.