Первый раз в жизни Хедер пожалела, что по причине железного здоровья не способна упасть в настоящий, не сценический, а глубокий и долгий обморок.
— Эрфан? — спросила она беззвучно, одними губами.
Джерард кивнул, вытер капли тыльной стороной ладони — с губ, с камней.
— Надо же… Давно я не плакал. Чертово сердце, Хедер. Настроение меняется. Дергаюсь, как свинья на ярмарке.
— Тебе больно?
— Что? А, это?
Он почти даже улыбнулся:
— Нет, не больно. Я недавно вспомнил ее, знаешь, и… Я даже привык к этой проституточной маске. За столько-то лет. Сморкаться только неудобно. В жару чешется. И плохо сочетается с простой крестьянской одеждой.
Но это показушное веселье еще больше расстроило Хедер.
— Это случилось… после того, как я ушла или позже?
— Позже, Хедер, гораздо позже. Ты здесь ни при чем.
Он лжет! О боги, зачем он так неумело, явно лжет.
Если бы она могла выбирать, и вернуться в то время! Она швырнула бы в лицо Эрфану его проклятый бриллиант! Она никогда, никогда не стала бы превращать неуклюжего медвежонка в пантеру. О, она предпочла бы не знать Джерри вовсе. Для чего? Чтобы сейчас, наблюдая за бесподобной хищной грацией, с которой он носит свое мощное, крепкокостное тело взрослого мужчины, за танцевальной легкостью движений, клясть себя в голос, и выть, выть от безнадежности?
Ох, Хедер, в этом большом и шумном городе вряд ли сыщется для тебя подходящий исповедник.
Прошлое становилось на свои места. Становилось с хрустом и резкой болью, как вправленный вывих. Долго еще не спадет отек на душе и разуме от таких операций над жизнью. Орех очищен. Последний взмах ножа — и он будет расколот. Ты хочешь этого, Иноходец Джерард? Давай!
Ты очнулся, полузадушенный Эрфаном, примотанный в несколько веревок к большому каменному столу на крыше особняка. Заходящее солнце, ласковое, теплое, подмигивало из-за спины учителя. Он смотрел прямо тебе в глаза двумя фиалковыми безднами. Не к чему взывать. Нет ни бога, ни дьявола. И ничего человеческого. Лишь дух Межмирья, свободный и безумный. Незаконное дитя Хаоса.
— Десять лет, — монотонно заговорил он чужим голосом, — я не знаю покоя и не помню сердца в своей груди. А было ли оно вообще у меня когда-нибудь? С шести лет видеть одни и те же сны, каждую ночь убегать от зубастых чудовищ, но в одиннадцать получить случайное спасение — ученичество. В восемнадцать настало время, к которому никто не готов — время покидать гнездо и лететь самостоятельно. Я взял в руки маску и отдал сердце Межмирью, и отдал себя пути Иноходца. На следующую ночь последний раз по туманной тропе нас шло двое, я и Аральф. В мир людей я вышел один. Завтра я пойду искать своего учителя. Межмирье примет меня. Межмирье будет ждать следующего Иноходца. Но его не будет!! Если я сейчас ошибусь… Ты не сумеешь надругаться надо всем, что мне дорого, чему я служил, чему отдали свои усилия и жизни другие. Ты не будешь топтать. Не сможешь бросить, уйти, отвергнуть. Людям нужен Иноходец. Я, Эрфан, был и ухожу. Ты — будешь. Не отважишься не быть.
Эрфан взял его обеими ладонями за щеки, сжал, нахмурился:
— Неужели ты думаешь… Если бы она выбрала меня, все равно другое сердце не отрастишь в груди. Всю жизнь не согреть, как постель в холода. Всю жизнь не переписать. Ты еще познаешь это. Тебя будут сторониться и будут чувствовать, что ты не полностью человек. От тебя будут отворачиваться ради ясноглазых куртизанчиков. Думаешь, ты хорош собой? Может, и впрямь… Но нет предела совершенству, мышка моя. Все еще можно улучшить! Будешь неотразим.
Привязанный дрожал, предчувствуя нечто жуткое, но ничего пока не понимая в сбивчивой тираде учителя.
— Их было двести одиннадцать. Двести одиннадцать Иноходцев. И когда число сравняется с числом выходов… Оно сравнялось!
Эрфан потряс маской, а потом разжал ладонь — и там так нестерпимо сверкнуло. Все камни, споротые с маски, лежали аккуратной кучкой.
— Я полдня перерисовывал у-узор. Ты постоянно будешь слышать эти стоны, эти вопли, эти мольбы. Не сможешь не ответить! Они будут звать тебя — днем, ночью, будут жаловаться, будут просить прийти.
Эрфан заикался, и даже порой говорил с непонятным акцентом. Впервые Джерри заметил, что у учителя дрожат руки.
А потом заметил и ее.
Иглу.
Маленькую иголку с неострым, немножко скругленным концом, с изящным ушком. Простую иголку с хвостиком из тоненькой шелковой (шелковой ли?) ниточки. Эта игла в дрожащей руке Эрфана была неподвижной картинкой все то время… пока…
— Не дергайся, — предупредил Эрфан и осторожно положил лиловый алмазик на переносицу лежащего и спутанного по рукам и ногам парня. — Я буду стараться, но работа тонкая. Дернешься — лишишься глаза. Потерпишь — и все будет кра-асиво…
Он так и не сумел потерять сознание. До последнего крика, до последнего камня.
До последнего стежка. Все время — видеть, чувствовать. Помнить. Еще в начале развяжись веревки — и Джерри убил бы Эрфана, легко, не задумываясь. Потом он готов был умолять, обещать все что угодно, как угодно унижаться. А по завершении… путы были срезаны, а Джерри все еще лежал на камне, скорчившись, ослепший от слез и крови, обессилевший от мучений. Лежал там и ночь, и следующий день, и никто не приходил.
В какой-то момент он осознал, что никто и не придет. Гнетущая, сиротская тишина висела над замком. Все равно как если бы сто глашатаев протрубили — Эрфана больше нет!
Об этом сказало и Межмирье. Сытое, какое-то ленивое, благостно расползающееся. Легко скользнувший туда, лежал он, покачиваясь в красноватом тумане тропы, и ждал стражей. Стражей не было. Долго. Это означало еще один удар, от которого не оправиться: Эрфан забрал его сердце и растворился в Межмирье.
Джерри искал зеркало. Ощущения были чудовищны. И отражение не опровергло их. На отекшей вздувшейся ткани были разноцветными язвочками утоплены драгоценности. Он не знал, временно ли это, а может, так всегда и будет — подушка вместо физиономии.
Но зрелище своего недавно родного лица оказалось кошмарным. Плакать не получалось. Кидаться было некуда. Удивляясь собственному спокойствию, Джерри подобрал удавку Эрфана, перекинул через любимую крестовину в обеденной зале, закрепил, встал на стул, одел петлю на шею, оттолкнулся…
Нет, петля не порвалась, не поломалась крестовина, не прибежали слуги на помощь. Все было гораздо позорнее, правда, Джерри? Ты струсил. Твое отговаривающееся инстинктом самосохранения сознание услужливо подсунуло мысль про ножик-выкидушку в поясе. А рука выхватила этот самый ножик, и спустя секунду конвульсивных подергиваний в воздухе ты уже сидел на полу, сжимая разрезанную петлю. Тело желало жить. Желало длить себя даже и такой ценой. Тренированное и наглое, оно стояло на страже своих животных прав.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});