Ли Бо и Ду Фу в поэтическом переложении переводчика-энтузиаста Аристида Лапине. Косяки диких гусей над далекой Монголией, над далеким Тибетом — Тибет как-никак тоже горная страна!
Монти и Лапине осматриваются в музыкальном салоне с его замечательно красивыми пропорциями. Тоже югендстиль, конечно, но орнамент здесь лишь самый минимальный. Здесь на орнамент можно и вовсе не обращать внимания, сказал однажды Бруно Фришхерц и, ухмыльнувшись, добавил: конечно, если посмотришь не слишком внимательно, а все дело тут в идеальных пропорциях пространственного куба. После чего он получил возможность произнести панегирик создателю виллы Тедеско, который, на его взгляд, был величайшим архитектором двадцатого столетия. Дом воздвигнут из сплошных кубов, — как на лекции, поясняет Фришхерц, — ни одна из поверхностей не замаскирована, каждая демонстрирует себя как простое слово, лишенное налета двусмысленности, а в целом возникает синтаксическая конструкция, воздвигнутая из простых и одинаково достойных слов. А устами этой безупречной синтаксической конструкции глаголет дух, витающий здесь с момента реализации замысла — и на веки вечные. Все это производит впечатление истинного шедевра, непревзойденного образца на все времена. После этого экскурса, посвященного памяти Фришхерца, сюда нынче вечером не приглашенного, — художника, абсолютно аполитичного, но все равно так или иначе связанного с леворадикальными кругами, — может начаться концерт, самое время, и начнется он Шубертом (Опус № 327).
Монти и Лапине пропустили уже по третьему стаканчику, но Рикки Тедеско хочется дождаться прибытия драматурга Цвиллингера. Он явно опаздывает, но все равно успевает появиться до первого прикосновения смычка к струне, радостно раскрасневшись, оживленно жестикулируя, целуя ручки дамам, — так он ведет себя по прибытии. Как пьяный, хотя на самом деле он абсолютно трезв. Цвиллингер вбегает в музыкальный салон и усаживается рядом с Рикки Тедеско.
— Я опоздал, потому что мне было не проехать по улицам, повсюду полно народу, всеобщий энтузиазм и никаких криков: «Хайль Гитлер!» Судьбоносный вопрос поставлен так: «Хотите вы жить без Гитлера?» И ответ звучит: «Да, хотим!»
— Браво, — говорит Монти Аристиду Лапине, — руль вывернулся в другую сторону, гарантии наших великих сестер Франции, Англии, да и Италии тоже, можно сказать, предоставлены. Мы больше не одиноки, браво! — Он хлопает в ладоши и кричит собравшимся:
— Пусть Гитлер остается в Германии!
Но и из провинции доносятся только добрые вести, продолжает Цвиллингер, тирольцы в отличном настроении, воскресный референдум радует их заранее, тоже самое в Форарльберге, и только в Граце еще нет полной определенности. Но там сильны социалисты, а у них с нами теперь мир. И после этого звучит Шуберт, опус № 327.
Вена остается Веной, успевает прошептать Рикки, и тут уже начинают кувыркаться по клавишам в своем сальто-мортале фортепьянные форели, они мечутся туда и сюда, пролетают стремительными аккордами мимо ушей Монти, Лапине и Цвиллингера, прячутся за скрипичными смычками, вновь выныривают из-под них, как будто и впрямь плещутся на зеленом мелководье, а на галечном дне играют блики солнца, они то уходят под воду, то вновь выстреливают высоко в воздух. Монти, закрыв глаза, думает о лете, о каникулах на берегу Трауна, о Зальцкаммергуте, где живые форели пляшут в зеленых мелководных ручьях. Даже если нацисты возьмут власть в Вене, уговаривает себя Монти, они будут венскими нацистами, а вовсе не острыми, как бритва, пруссаками. Вопреки всему, Вена остается Веной. То, что дорого в Берлине, здесь стоит дешево.
Монти успевает очнуться от мечтаний в мгновенье между последним скрипичным аккордом и первыми рукоплесканиями. Надо подняться с места, позаботиться о Лапине, заставить Цвиллингера рассказать обо всем еще раз: толпы энтузиастов повсюду и ни одного выклика «Хайль Гитлер!» Потом выйти с Рикки на террасу и поглядеть оттуда на дунайскую метрополию, на раздутую водянкой голову маленькой страны, на город ветров, обитель сибаритов, город евреев, город чехов, немецкий город (но в третьем районе, на Ландштрассе, уже начинается Азия, все знают эту остроту Меттерниха), на ярко освещенную столицу. Отчасти освещенную новыми электрофонарями, отчасти — старыми газовыми. «Уличный фонарь — это устройство, призванное освещать улицу, однако в жизни политика оно может приобрести и роковое значение, если тебя на фонаре повесят». А на новом электрическом фонаре тебя могут повесить с такой же легкостью, как и на старом газовом. Смехотворные размышления о сопоставительных возможностях старинных и современных уличных фонарей, вдвойне смехотворное чудесной ранне-весенней ночью на террасе с видом на волшебно озаренную дугу Дуная, озаренную светом не только фонарей, но и отражающихся в водах звезд! И над всем этим — свет в башне собора святого Стефана. Там, наверху, круглосуточно дежурят пожарные; они не упустят из виду ни одного дымка, стоит ему взвиться над городом сибаритов, городом евреев, городом чехов, городом немцев, — этому учат в школе.
Во всяком случае, Монти, Цвиллингер и Лапине пребывают в превосходном настроении, они чокаются друг с другом на террасе с таким изумительным видом, чокаются и выпивают, прежде чем возвратиться в музыкальный салон. А Рикки Тедеско уже успела распорядиться, чтобы там установили пюпитр для чтения с лампой, кувшин с водой и стакан.
— Дамы и господа, — говорит она, — месье Аристид Лапине, великий друг Австрии, почитает нам сейчас образчики своих переводов поэзии Гете на французский.
И, не без определенных на то оснований, Аристид Лапине решает завершить чтение на вилле Тедеско собственным шедевром переводческого искусства — песней караульного Линкея со сторожевой башни из второй части «Фауста»:
Все видеть рожденный,Я зорко, в упорСмотрю с бастионаНа вольный простор.И вижу без краяСозвездий красу,И лес различаю,И ланей в лесу.И, полная славы,Всегда на виду,Вся жизнь мне по нравуИ я с ней в ладу.Глаза мои! Всюду,Расширив зрачки,Мы видели чудо,Всему вопреки.[5]
Рикки Тедеско по праву удовлетворена столь замечательным завершением и без того замечательного вечера. Равно как Монти, Лапине и Цвиллингер. Салон Тедеско, как и встарь, не имеет себе равных, — идет ли речь о выпивке и угощении, или об общественном положении приглашенных, — да и вообще.
— Изобилие оказалось вновь неописуемым, Рикки — бесподобной, — говорит Монти на прощание, — целую ручки.
Назавтра он пошлет ей азалии.
ПЯТЬ КОРОТКИХ МИТТЕЛЬШПИЛЕЙ, СТРОГО ГОВОРЯ, ОБЕРНУВШИХСЯ ПЯТЬЮ КОРОТКИМИ ЭНДШПИЛЯМИ
I. На сцену выходит дядюшка Руди
Хотя до сих пор он вовсе не был представлен. И ничего удивительного: участник подпольной организации, свояк Соседа, наконец, безработный, он и должен ступать по возможности бесшумно, лишь бы не оступиться, лишь бы не выступить на первый план, лишь бы не превратить свое вступление на сцену в политически ошибочное выступление и не подвести тем самым под монастырь своих товарищей по подпольной организации.
Время открытых вылазок в Венский лес, поездок или походов в конце недели, рассчитанных на участие 20 тысяч человек, 20 тысяч членов Шуцбунда в маршевой экипировке, в фуражках, в штурмовых ремнях, с разобранным пулеметом в семейном рюкзаке, — это время давным-давно миновало; фуражки сняты, спрятаны, сбиты с головы пулей (порой и вместе с самой головой), — вот уж истинный выстрел Вильгельма Телля, только баллистическая гипербола будет самую малость покруче.
Разобранные пулеметы еще целы. Правда, хранятся они уже не в семейном рюкзаке, а во всевозможных тайниках: под кучей угля в подвале, в кроличьих клетках на балконе-«выбивоне», под грудой компоста на садовом участке, — однако они по-прежнему отлично смазаны. Дядюшка Руди хранит свой пулемет под штабелем старого паркета в подвале. Работая от случая к случаю, он, наряду с прочим, настилает и паркет, хотя такие случаи бывают все реже и реже, и чаще он вообще сидит без работы. Однако старого паркета у него сколько угодно, иногда к прежним запасам прибавляется и новая порция, и никому не придет в голову, что под паркетом в подвале хранится пулемет.
Но никому не придет в голову и другое: будто дядюшка Руди прячет на груди, под клетчатой рубахой, нечто особенное. Да и что ему там прятать, кроме грудной клетки, изъеденной туберкулезом? Но ведь каждый второй из числа венских плотников хоть раз в жизни стоял перед выбором: туберкулезные бациллы или печень пьяницы, — причем многие умудрились выбрать и то, и другое сразу. Однако — к делу. Дядюшка Руди — искусный плотник, дядюшка Руди — восьмой ребенок в обнищавшей семье, так что под клетчатой рубахой с распахнутым воротом и, естественно, без галстука я вправе представить себе не только изъеденную туберкулезом грудную клетку, — прямо над шнурком, которым перехвачены его серые штаны, пузырящиеся на коленях в результате ползанья по настилаемому паркету, я вправе предположить и печень пьяницы.