– Ясно, что ста решений быть не может. Есть только один выход. Нельзя упускать хорошую погоду. Дальнейший маршрут прост: следует подняться по этому гребню. Обогнуть «золотой жандарм». Потом, если получится, двигаться дальше. Мы все отлично представляем себе, в каком физическом состоянии находится каждый из нас. Следовательно, я никого не обижу, подведя итог нашим соображениям. Наилучшим и, я полагаю, единственным выходом будет следующий: завтра я выступлю к вершине, – заключил фон Бах. – Один. Я принял решение и не думаю, что вы могли бы его оспорить. Разумеется, я понимаю, что у меня мало шансов и я сильно рискую. Но что поделаешь? Эта высота, мои дорогие друзья, заставляет нас вести себя не так, как в Альпах.
Он был не совсем прав. Мы могли бы отказаться. Но вершина стала нашей единственной надеждой на спасение, и его решение было действительно самым лучшим. Ему, разумеется, следовало бы сказать: заставляет нас вести себя иначе, чем мы поступали в Альпах. Но фон Бах редко произносил ничего не значащие слова.
– Добавлю то, что кажется мне важным: если я не вернусь завтра вечером, вы должны спускаться, не дожидаясь моего возвращения. Мой единственный шанс – в быстроте. Если я не спущусь…
Он едва заметно запнулся:
– …возможно, это будет означать, что я нашел лучший путь.
Произнося эти слова, он безмятежно улыбался.
Это было разумно и даже мудро. В любом случае мы были слишком измучены, чтобы спорить. Даже сама манера, с какой фон Бах в таких обстоятельствах (беспрерывно хлопающий полог палатки, где нам приходилось сидеть согнувшись; страшный мороз; затрудненное дыхание и головная боль) смог изложить свои соображения тоном всегда примерного ученика, лучше всего свидетельствовала о его правоте. И даже если он не был абсолютно правым, он один среди нас был еще в состоянии рассуждать здраво и излагать свои рассуждения, подкрепляя их разумными доводами; и значит – он был единственным, чье мнение следовало принимать во внимание. На чем мы и порешили, прежде чем устроились на ночевку.
Я разделил с ним его палатку. И воспользовался этим преимуществом, встав до рассвета, чтобы помочь ему собраться; я гордился, что мне выпала такая честь, и старался сделать все, что мог, несмотря на мое плачевное состояние. Мне, разумеется, не удалось заснуть, впрочем, он тоже спал очень мало.
Я набрал снаружи немного снега, растопил его и начал все сначала, потому что снег оказался таким рыхлым, что вода едва прикрыла дно котелка; я вскипятил воду; приготовил чай; помог ему натянуть одежду, надеть ботинки и гетры (которые пришлось сначала еще оттаивать над плиткой); я положил в его рюкзак пару шерстяных варежек и еще добавил сушеных абрикосов, сыра и фляжку джина, смешанного с щепоткой кокаина. Он отдал мне нацарапанное карандашом письмо; «для моей матери», – сказал он мне.
Отступая от моего рассказа, должен прибавить, что война, к несчастью, помешала мне передать это письмо мадам фон Бах. Отправить его по почте было также нельзя, и я, конечно, не счел для себя возможным прочесть его содержание. Однако мне удалось переслать его благодаря любезному посредничеству герра Кенцли, бывшего в то время президентом швейцарского альпинистского клуба, после того как (мне следует написать об этом) я столкнулся с бесконечными отказами в моей просьбе со стороны самых высоких французских властей, запретивших мне связываться с… «бошами». Еще раз приношу здесь герру Кенцли мою благодарность.
Наконец, я помог фон Баху привязать к ботинкам его «кошки» – на трескучем морозе и тоже только после того, как оттаяли кожаные ремешки. Все это заняло у нас добрых два часа; было уже довольно поздно, когда он собрался выйти, но по крайней мере теперь ему не надо брать с собой фонарь. Взошло солнце и осветило дальние вершины Гималаев. Тогда мы пожали друг другу руки; слова казались нам сейчас лишними. Он вышел из палатки, надел на плечи рюкзак. Я собирался следить за ним, пока он не скроется за выступом, но мне помешал ветер.
К восьми утра ветер внезапно утих. Наступил один из самых прекрасных на нашей памяти дней. Удивительно, но прошла даже головная боль, как будто мы неожиданно спустились на меньшую, более приемлемую для человека высоту. Клаус высказал предположение, что зона высокого давления временно уравновесила вредное воздействие высоты. В самом деле, это возможно, но мы настолько устали, что нам не хватало сил думать об этом, и мы воспользовались хорошей погодой, чтобы выспаться. И поесть, так как вдобавок к нам вернулся аппетит. Днем Клаус начал отдавать распоряжения: он опять обрел вкус к командованию – явный признак улучшения его настроения. Двоим из нас – тем, кто лучше себя чувствовал, то есть Даштейну и мне, – он поручил выйти навстречу фон Баху.
Мы дошли по следам Германа до начала первой скалы, но идти дальше оказалось невозможно: снег, подтаявший на жарком дневном солнце, сделал подъем опасным. Фон Бах пересек это место, надев на ноги «кошки», используя ту элегантную и рискованную технику, которая была тогда в большой моде у баварских восходителей, но ничтожные царапины, оставленные его острыми металлическими крючьями, были почти не видными первые же солнечные лучи, которым не хватало тепла, чтобы растопить снег, стерли их без следа; так что гребень казался таким же девственно чистым и нетронутым стопой человека, как в начале времен. Выше мы ничего уже не могли разглядеть. Не померещился ли мне его уход?
Мне пришло в голову, что фон Бах мог бы спуститься другим путем. Но нет, это невозможно: тут не было другого пути.
Единственный другой путь уводил гораздо дальше – в иной мир. Поскольку он в него верил.
Мы повернули обратно и шли, поминутно оглядываясь назад, но гребень за нами оставался все тем же – пустым и безмолвным. Лицо, напротив, смотрело все также загадочно и, может быть, казалось даже еще более таинственным, потому что его наполовину припорошило свежевыпавшим снегом, так что мы узнали его лишь потому, что видели раньше. Фон Бах оказался прав: сейчас на нем стала проявляться умиротворенная благосклонная улыбка. Но на самом деле там ничего не было: только снег и скалы, бесформенная и бессмысленная груда камней, которую наделили жизнью мы сами, приписав им то, что было у нас в мыслях.
Мы вернулись к своим палаткам ни с чем; вечер прошел мрачно. Мы не осмеливались заговорить друг с другом. Настала ночь, а фон Бах еще не вернулся. Надо было на что-то решаться: мы снова собрались на совет.
– Фон Бах – не новичок, – произнес Клаус (решительно, его обновил этот день отдыха: будучи усталым, он избегал банальностей). – Наиболее вероятно, что при спуске – удалось ли ему достичь вершины, в данных обстоятельствах не имеет никакого значения, – он поступил так же, как господа Мершан и Итаз.
Я уже отмечал, что Клаус никогда не нарушал незыблемое правило: он всегда называл сначала «господ» и только потом упоминал о проводниках.
– Следовательно, он предпочел рискнуть и заночевать, не имея с собой ни палатки, ни спальника, вместо того, чтобы спускаться по ненадежному снежному покрову. Самое соблазнительное – предположить (у Клауса порой вырывались подобные неловкие и неподходящие выражения), что он попытается спуститься завтра вечером, когда снег опять подморозит. Разумеется, можно в равной степени опасаться, что он будет крайне слаб; вполне вероятно, у него будут обморожения или возникнут какие-нибудь другие проблемы. Значит, ему может потребоваться помощь и поддержка. Я предлагаю, чтобы на рассвете два человека вышли ему навстречу. Если мсье Мершан не возражает…
Так мы и поступили. Я взял с собой Итаза, Мы прошли вверх по ребру – и намного дальше, чем тогда с Даштейном. После первой скалы тянулся гребень, обрамленный двумя-тремя карнизами, а за ним – второй уступ, путь к которому преграждали острые сераки, их следовало обойти – слева или справа.
Но эта преграда защищала снег от ветра, и он оставался рыхлым. Здесь мы увидели следы фон Баха, они отпечатались так ясно, как будто он только что тут поднялся. Нам пришлось почти уговаривать себя не бежать за ним – мы невольно ускоряли шаг, надеясь вот-вот его догнать: ведь эти следы казались такими свежими, словно он поджидал нас за тем гребнем…
Кроме того, ускорить ход было бы неимоверно трудно. Каждые два шага мы были вынуждены останавливаться и переводить дух.
Гребень тянулся выше, разглядеть его можно было только отчасти, но вершина оставалась невидимой. Я достал подзорную трубу. Да: следы – уже не такие четкие, но, несомненно, его следы, – вели дальше, насколько можно было видеть, к подножию «золотого жандарма». Они доходили до скалы, а затем сворачивали влево, огибая невидимое отсюда препятствие.
Но цепочка следов, превосходно отпечатавшаяся на глубоком снегу, была единственной. Если только он не пятился задом след в след – так же, как поднимался, – фон Бах не спустился. Или спустился другим маршрутом. Или сорвался в пропасть. Впрочем, если бы он спустился, мы бы его встретили. Ждать его – бессмысленно, и так же бессмысленно идти за ним дальше.