— Я пока не знаю ни одного ответа, — сказал Фредерик. — Ну, разве что ты захочешь спросить меня насчет йогачара-буддизма.
Он улыбнулся и взял мое лицо в ладони.
— Ты опять как размытое изображение, Луиза, — и я хотела ему сказать, что я никоим образом не создана для семи морей, сколько бы ни было вещей, противоположных этому, а создана прежде всего для него, но и это было обведено красной чертой.
— Тебе уже надо идти, — сказала я.
— Да.
— Иди спокойно, — сказала я.
— Для этого ты должна хотя бы отпустить мою руку, — сказал Фредерик, и я ее отпустила.
— Теперь можешь, — сказала я, и Фредерик ушел за стеклянную дверь, которая закрылась за ним так, что я не смогла бы всунуть туда ступню, потому что это невозможно сделать, когда ты состоишь на девяносто девять процентов из воды.
Фредерик удалялся, я крепче сжала в руке поводок Аляски, потому что она уже снова натянула его, Фредерик обернулся и помахал, в его взгляде отразилось внезапное удивление, он смотрел поверх моей головы так, будто там образовался грозовой фронт. Я оглянулась. У меня за спиной стоял доктор Машке.
— Он вернется, — сказал он.
Он сказал это как увенчанный наградами ученый, представляющий публике мировую сенсацию. Он сказал это так торжественно, что я даже усомнилась, что он имеет в виду Фредерика, а подумала скорее на того, кто уже анатомически не может вернуться, как мой дед, например, или как Мартин.
— Уйдите, — сказала я. Такого я еще никогда никому не говорила и сразу вспомнила Марлиз, которая никогда не говорила ничего другого.
Доктор Машке успокоительно улыбнулся мне.
— Спокойно можете злиться, — сказал он. — Кто никогда не злится, тот не может актуализировать себя.
— Уходите и перестаньте обскрипывать все вашей кожаной курткой, — сказала я, и это сработало.
За сто двадцать четыре марки я уехала с Аляской назад в город, прямиком в книжный магазин. Я расплатилась с таксистом, этот день обошелся мне так дорого, как никакой другой до этого. Я думала о судебном исполнителе, который явился к крестьянину Ляйдигу, опечатал все имущество крестьянина Ляйдига и сказал: «Все это вам больше не принадлежит».
Смотри выше
Хорошо подготовленный рождественский праздник в правлении общины деревни протекал без неприятностей и треволнений и состоялся во второй половине дня. Пальм почти весь праздник промолчал, хотя очень много мест из Библии так и напрашивались на толкование. За все время он только и произнес всего два слова: «За Мартина».
На каждом рождественском празднике оптик всегда поднимал под конец свой бокал.
— За Мартина, — сказала вся деревня и посмотрела вверх, на оклеенный обоями потолок, поверх которого Мартин сидел в небе на облаке, на расстоянии оклика от Господа Бога, и помахал нам. Пальм, который чокался не вином, а смородиновым соком, так нам это объяснил.
Потом оптик, Пальм и Эльсбет отправились к Сельме. Моя мать украсила Сельме всю квартиру веночками и ветками, благоухало как в лесу. Мы перепробовали все, но елка никак не хотела стоять прямо, поэтому оптик натянул садовые рукавицы и крепко держал ее, когда мы пели, он держал ее вытянутой рукой под самой верхушкой, как только что пойманного преступника, чтобы не сбежал.
Мы пели О радостное, о блаженное. Так захотел Пальм, он низким голосом громко пел о мире, который погибал. Позвонил по телефону мой отец. Он звонил из Бангладеш, мы положили трубку на столик перед диваном, и мой отец пел вместе с нами.
Когда мы спели, задули свечи, а елка стояла, прислонясь к стене, оптик вдруг объявил:
— Я должен вам кое-что сказать. Больше я не могу держать это при себе.
Сельма как раз держала в руках рождественское жаркое, а Эльсбет принесла шесть тарелок, моя мать и я, сидя рядом с Пальмом на диване, изготовились чокнуться с Сельмой яичным ликером. Мы все замерли посреди движения, сейчас он выложит то, что мы и сами давно знаем.
Сельма стояла как вкопанная со своим рождественским блюдом и выглядела так, будто сожалела, что перешагнула через опасное место, окаймленное красной чертой, а лучше было бы наступить на него и провалиться сквозь землю.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Оптик шагнул к Пальму. Пальм смотрел на него, выпучив глаза.
— Я? — спросил он.
— Да, ты, — сказал оптик.
Пальм поднялся. Очевидно, всем остальным можно было расслабиться и продолжить начатое движение.
— Вернер Пальм, — обратился к нему оптик, и руки его дрожали, — это я подпилил сваи твоей охотничьей вышки. Я хотел тебя сгубить. Я страшно раскаиваюсь.
Сельма выдохнула. Все ее тонкое тело было одним сплошным выдохом.
— Но ведь ничего же не случилось, — быстро воскликнула Эльсбет, все еще держа в руках стопку тарелок. — И было-то двенадцать лет назад.
— Все равно. — Оптик смотрел на Пальма: — Я прошу у тебя прощения.
Оптик дрожал. Мы и не знали, что он так тяжело носил это в себе.
Пальм смотрел на оптика снизу вверх, сощурив глаза, как будто хотел его расшифровать.
— Это ничего, — сказал он. — Я даже могу это понять.
Теперь выдохнул оптик, теперь его длинное, тонкое тело было одним сплошным выдохом. Несмотря на запрет прикосновений, он чуть было не обнял Пальма, но тот загородился ладонями и объявил:
— Я тоже должен вам что-то сказать.
Сельма поставила рождественское жаркое на подоконник.
— То есть я тебе должен кое-что сказать, Сельма. — Он сцепил руки за спиной.
Мы, остальные, продолжая непоколебимо рассчитывать на любовь, успели подумать, уж не свалится ли на Сельму любовь откуда не ждали, уж не окажется ли, что Пальм тайно любил ее, и что станет делать Сельма, если Пальм сейчас признается ей в любви — в конце концов, после смерти Мартина Сельма не отказывала ему ни в чем, кроме косули.
Я отставила свой яичный ликер на столик перед диваном и взяла мать за руку.
— Я хотел тебя убить, Сельма, — тихо сказал Пальм. Он смотрел себе под ноги, обутые в воскресные башмаки. — Еще до гибели Мартина. — Он коротко глянул вверх. — Из-за твоих снов. Я думал, что тогда больше никто не будет умирать.
Все уставились на Сельму. Мы не могли заранее судить, сойдет ли это ему с рук или она сейчас разом откажет ему во всем, во всей своей симпатии, во всех его толкованиях Библии. Пальм, как видно, был готов ко всему.
Она отпустила ему грех.
— Но ты же этого не сделал, — сказала она, двинувшись к Пальму.
— Я тогда и ружье уже зарядил, — прошептал он.
Сельма хотела погладить его по плечу, но, поскольку прикосновений он не терпел, она провела рукой по воздуху чуть выше его плеча.
— Хорошо, что ты меня не застрелил, — сказала она.
— Я был дурак, — сказал Пальм и всхлипнул. — Бессмертие есть лишь у Господа Бога.
— Жаркое остынет, — сказала Сельма. — Ну что, будут еще какие-нибудь покушения на убийства или мы можем наконец поесть?
— Давайте есть, — сказала моя мать. — Кстати, Петер еще на проводе.
— Ах ты, боже мой, — воскликнула Сельма и пошла к телефону.
— Я совсем ничего не понял, связь такая плохая, — сказал мой отец. — Вы уже допели до конца?
— Да, — сказала Сельма. — Все всё спели.
Поздно вечером я отправилась с Аляской и с завернутым в алюминиевую фольгу куском рождественского жаркого к Марлиз. Раньше Марлиз хотя бы по праздникам была со всеми вместе, теперь же избегала и этого.
Ночь была очень холодная, очень холодная.
— Ты только посмотри, какая красота, — сказала я Аляске. — Симфония из холода, прозрачности и темноты.
Мимо прошел, приплясывая, Фридхельм. Он тихо напевал Снова каждый год. Он снял шляпу, я ему кивнула. И спросила себя, не был ли тот укол от паники, который поставил ему мой отец двенадцать лет назад, депозитным уколом, который и десятилетия спустя продолжит обеспечивать его довольством и счастьем.
Поскольку Марлиз все равно не открыла бы мне, я сразу обошла дом сзади и подошла к открытому окну кухни.