Моя мать тоже помогала, и казалось, будто мои родители решили устроить соревнование по перетаскиванию тяжестей. Если мать видела, что отец понес две коробки, она поднимала три. Если отец видел, как мать несет три коробки, он поднимал четыре. Когда мать попыталась поднять пять коробок, одна верхняя упала в саду и развалилась. На газон Эльсбет упали амбарные книги подсолнухово-желтого цвета, и одна из них раскрылась.
Лавочник отставил утюг Эльсбет и поднял амбарную книгу.
— Секс с Ренатой лишает меня рассудка, — прочитал он вслух. — Что бы это значило?
Оптик взял у него из рук амбарную книгу и захлопнул ее.
— Ничего, — сказал он. — Это ничего не значит.
Он составил книги шалашиком, подгреб к ним сухой листвы, достал из кармана зажигалку и поджег костер. Когда пламя стало лизать подсолнухово-желтые переплеты амбарных книг и плотно исписанные листы, оптик посмотрел на небо.
— Смотри, Эльсбет, — прошептал он, — от Ренаты сейчас останется лишь горстка пепла.
Из дома Эльсбет вышла Сельма. Целый день она держала себя в руках, без всякого волнения как могла помогала собирать и выносить вещи. Она потеряла самообладание, только когда положила в пластиковый пакет домашние туфли Эльсбет, которые, как всегда, стояли у телефонного столика.
Сельма выкатила свой стул-каталку, на сиденье которого стояли стеклянные баночки с порошками и травами, о назначении которых мы не имели ни малейшего понятия. Сельма немного подумала и потом вытряхнула содержимое всех баночек в костерок у ног оптика — все, что помогало от несчастной любви, от запора и от людей, которые после своей смерти никак не хотели умирать, от зубной боли, от потных ног, от банкротства и камней в желчном пузыре; все, что приносило легкие роды, полноценный ночной сон и заставляло человека любить того, кого он ну никак не мог любить.
— Без Эльсбет это все уже никому не поможет, — сказала она.
Сельма взяла себе фотоальбомы Эльсбет, взяла обрезок ковра, который Сельма всегда прокладывала между своим животом и рулем, когда ехала на машине, и домашние туфли Эльсбет. Туфли она поставила в гостиной под диван, на котором я не могла заснуть ночью после похорон Эльсбет.
Я включила лампу, свесилась с дивана и вытянула из-под него одну домашнюю туфлю. Изначальный ее цвет уже не угадывался. Я разглядывала ландшафт этой туфли, который образовался за годы носки. Стоптанные, потрескавшиеся резиновые подошвы, выступ внутри из-за деформации большого пальца, черная, глянцевая впадина, сформированная пяткой Эльсбет.
Я не взяла ноги в руки. Я сунула туфлю Эльсбет назад под диван, рядом со второй. Взяла лист бумаги и написала: «Настоящим подтверждаю и подписываюсь, что мы не подходим друг другу». Я писала это так же торжественно, как другие ставят свою подпись под свидетельством о браке.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Бескрайние дали
С тех пор как мой отец постоянно путешествовал, к каждому дню рождения Сельмы он дарил альбом с видами той страны, в которой в это время находился. Эти альбомы Сельма уже не ставила на полку — как раньше — не глядя; она основательно изучала их, все запоминала, она хотела представлять себе то, что видел ее сын.
Когда на ее день рождения приходили гости, Сельма садилась со своим новым альбомом в кресло, а оптик занимал на красном диване место напротив нее. Тексты в альбомах были, как правило, по-английски, а экспертом в этом считался оптик — с тех пор, как переводил для Мартина и для меня тексты песен. Он смотрел на Сельму, как она читает, или на старые ели за окном, ветви которых шевелились на ветру, который у нас тут всегда дует, и ждал. Он ждал, когда Сельма поднимет взгляд, посмотрит на оптика поверх очков и назовет ему слова, которые не знала. А он их знал.
Когда Сельма в свой семьдесят второй день рождения сидела в кресле с альбомом о Новой Зеландии на коленях, ей казалось, что предыдущий именинный альбом она распаковала всего несколько дней назад.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Вот верно говорят, думала Сельма, что время бежит тем быстрее, чем старше ты становишься, и она находила, что это устроено неумно. Сельма хотела бы, чтобы чувство времени старело вместе с ней, чтобы оно становилось все неповоротливей, но было как раз наоборот. Чувство времени Сельмы вело себя как скаковая лошадь.
— Что значит New Zealand's amazing faunal biodiversity? — спросила Сельма.
— Удивительное разнообразие видов, — сказал оптик, — по части фауны.
А внизу в деревне лавочник переставлял пакеты с долгосрочным молоком с заднего правого стеллажа на задний левый; мой отец приехал погостить и привез шарфы из генуэзского бархата; я писала Фредерику, Фредерик писал мне, а у бургомистра сбежала свинья, и оптик снова ее поймал.
В это время лиственные деревья на ульхеке убирали зелень из своих листьев, чтобы они потом смогли облететь; а вскоре после этого крыша склада лавочника треснула под снегом, который оказался тяжелым, но тем не менее, в соответствии с чувством времени Сельмы, уже через мгновение растаял; и вскоре как по мановению руки деревья на ульхеке обзавелись новыми листьями и по тому же мановению руки Сельма очутилась уже в своем семьдесят третьем дне рождения с альбомом видов Аргентины на коленях.
— Что означает untamed nature? — спросила она, и оптик сказал:
— Неприрученная природа.
Я писала Фредерику, Фредерик писал мне, мы переписывались, несмотря на мою подписку, а может, как раз поэтому, и хотя нашим письмам приходилось огибать полмира, хотя они подвергались риску технических и человеческих отказов, они исправно доходили до места, хотя и с большим сдвигом по времени. «Близнец из Обердорфа, который теперь работает на почте, сунул новорожденных котят в мешок и утопил их в Яблоневом ручье», — писала я Фредерику, а две недели спустя приходил ответ: «Топить котят — это приносит очень плохую карму».
«А не могли бы мы поговорить по телефону?» — написала я Фредерику, и он, как я и ожидала, ответил, что звонить по телефону очень хлопотно и сложно.
Хотя это было анатомически невозможно, я пыталась трансформировать любовь — пусть это будет обозримая и удобоваримая любовь; это тоже было слишком хлопотно и сложно, но оттого, что я не видела Фредерика и ни разу не говорила с ним, обозримость как-то можно было со временем себе внушить.
Оптик иногда спрашивал, как у меня дела с Фредериком.
— Мы переписываемся, — говорила я, и оптик находил, что это не ответ на его вопрос.
— Ты все-таки любишь его, — сказал он, когда я сидела на его табурете для обследования, чтобы проверить свои глаза, они постоянно болели, когда я читала слишком мелкий текст.
— Нет, — сказала я, — уже нет.
И таблица для проверки зрения упала за спиной оптика на пол; он пошел в заднюю комнату и принес другую.
— Я сделал ее специально для тебя, — сказал он.
На ней было начертано:
Я подалась вперед.
— Мне нужны очки, — сказала я.
Господин Реддер опрыскивал Аляску «Блю оушен бризом», Марлиз жаловалась лавочнику на овощи глубокой заморозки, а мой отец приехал в гости. Он стал все больше походить на Генриха. Постепенно пропорции его лица приходили в движение, словно материковые массы, и медленно складывались в лицо его отца.
— Как странно, — сказал он и взял себя за нос, — при этом я теперь гораздо старше, чем он был когда-либо.
И когда на мой двадцать пятый день рождения пирог был весь плотно утыкан свечками, оптик сказал:
— Сердечно тебя поздравляю. Радуйся, что они вообще уместились на пироге. В моем случае уже понадобилась бы половина кондитерской.
— Закрой-ка глаза, — сказала Сельма и надела мне на шею ожерелье из голубых камней.