аль не верю, на то моя тайная мысля николи никому не скажет. – А за сим прощай! Я ее у тебя не видел, твоих слов не слышал…»
Вот.
И с таким человеком, в таки страшные дни, надо всю Рассею спасать. Да так спасать, штобы она связанною свое спасение приняла… С таким человеком, который не только моей головой торгует, но и Царя свово продает… И на того меч точит, кто его вокруг налоя водит.
Вот какой злодей!
И то, што видаемся с ним в крепости, сие он предложил… мне частенько думается, што ни с проста он такое придумал. Нет лучше места, как крепость, ежели человека сразу отправить надо…
Ах, кабы эта крепость поразсказала, што она съела людей в эти лютые дни войны…
В эти страшные дни, когда люди лезли вперед на гору, карабкаясь, как кроты в подземельи, когда нору водой зальет. И уже кажись у самой вершины… встречались с такими вот… и вниз головой… Ах, и крови тут много.
Только он, проглятый, знает, што я крови не могу. Никаким вином кровь не запью. Одначе не мог он спасти моих ушей от слов его кровавых.
5/ 10
Как ошалелый, приехал ко мне Калинин. Глаза, как свечи. Руки – в огне. По комнате котом кружит. Начнет про дело, кинется на другое. Быстро, быстро так кружит по комнате. Гляжу на него, а в голове, как мельница, шумит. Все одно вертится: дударь, дударь, дударь!..
Как же он править-то будет? Как он Рассею поведет?
А он тошно понял, об чем я мыслю и говорит: «Ничего не бойся, ни об чем не думай. Теперь все хорошо будет, Рассея спасена. Слава Богу, спасена!»
А кто же ее спас, чем спас?
«Я, – говорит, – я спасу Рассею. У меня есть план накормить Рассею, накормить армию. А когда все будут накормлены – мы победим. Мы – победим!»
«Значит, еще воевать надо?» – спрашиваю я яво.
Хоча помню, што три дня тому назад он мне говорил, што спасение Рассей в том, штобы скореича подписать мир. Тогда он тише, повнятней, чем теперь, говорил об том, што сколько бы ни отдали немцу при совершении мира, это все будет дешевле, чем еще воевать. «Война, – кричал он, – ведет к нищете, нищета – ведет к революции…»
И эти яво слова я принял спокойно. Ан, тут што-то новое, уже не об мире, а об войне говорит он.
«Чем же, – говорю, – кормить будем и народ, и армию?»
А он хмуро так смеется: «Вот, – говорит, – наши все правые кричат: нельзя заключать позорного мира. Ежели так – кормите армию. Понимаешь ли?»
А я ничего не понимаю.
«Вот», – говорит он, кидая на стол список монастырских угодий, запасов и рабочих рук…
«Ну», – кричу я…
«Ну, так чего же проще. Взять с них отчисления для армии. Переправить к ним уже начавших шуметь в очередях… Заставить их дать часть золота. Закупить американску пшеницу…»348 И пошел, пошел!
Вижу, будто парень того… шарахнулся… Я его усадил… Заставил выпить лекарствие (у его такое завсегда с собой). Потом домой отправил. Еще послал Мушку349 узнать, домой ли он поехал, аль к своей бляди350…
Уже позавчера узнал от Бадьмы, што он всю ночь у себя по комнате кружился. Только на утро он яво утихомирил.
Бадьма говорит, што с ним такие припадки бывают. Што его остановить нельзя. Што это он, как в тумане, пока у него мысля не прояснится.
И этот, так я мыслю, не у места.
Хоча при нынешней работе легко потерять разум. Одначе нельзя же отдать всю работу уже потерявшему не токмо разум… не только соображение. Таких нельзя к работе подпускать…
Вот…
17/9 – 16-ый
Дети говорят: «Нам без тебя така тоска, что мы себе места не находим». Особенно всех больше тревожится Олечка. Видать, ей время приспело. Полюбила она этого Николая351 боле самой себя. Она с Мамой завсегда така ласкова, така спокойна. А тут сама не своя. То часами сидит молчит, то на каждое слово три сдачи. Как с ей быть. Стала это Мама ее спрашивать. Она в слезы: «Мне, – говорит, – без яво не жить!» Стали об ем справки сбирать. А он из каких-то не видных панков. Отец из поляков был. Ни знати, ни племени. Хоча бы из князей, а тут совсем простого роду-племени. Узнав сие, Мама [заявила]: «Никогда не дозволю!..»352
Тут пошла така канитель. Сохнет девка. Первая девичья слеза горька, – сушит молоду красу. И еще сердце шершавеет, никого близко не подпускает. И стала мне говорить Мама: «У меня, в моем роду, по сей линии большие беды бывали. У нас от такой любовной тоски ума лишались, а посему очень я в большой тревоге».
Вот вижу дело сурьезное. Пошел это к Ол[ьге] и стал с ей большую беседу иметь; увидал боль там, крепкая заноза. В глубину корни пустила. Пришел к Маме и говорю: «Полечить ее можно, только полечим и обкалечим… Уже той девичьей веселости, той радости не будет. Уязвили сердце…» Вот… Тут подумать и ах, как подумать надо…
А Мама заплакала: «Гордость, – говорит, – моя сильнее любви к своему дитяти… Не быть ей за ним! Не быть!»
«Ну, ежели так. То так».
Выходил, вылечил353. Только уже совсем другая стала девонька… В глазах пустота. И улыбка не живая. Жалко ее стало. Нерадостная ей жизня будет. Вот она – гордость-то.
Еще она бедняга и не знала, как яму судьба. Быстренько его подобрали… А куда, зачем и как? В. К. Ольга больших хлопот стоила Маме.
Папа порешил, што быть ей за В. К. Дмитрием] Пав[-ловичем]354.
Росли вместе. Она яму под пару. Все шло к тому, что быть яму в зятьях. Он к ей липнул, а она к яму так, играючи, шла.
Вдруг эта история. Кто в ей повинен? Девушка она характерная. Всего выше свое желанье почитает. Пришлось похворать. Дошло до Д[митрия] Павловича]. А может, оно от яво и шло… только он чего-то задурил. Тогда Мама сказала: «За подлеца, хоча бы и царского роду… дочь не отдам…».
Да Олюша-то и не собиралась… А тут Д[митрий] Павлович] как последний прохвост поступил. У нас в деревнях за такое в кнуты берут…
Пустил про ее, поганец, нехорошу славу, а виновником меня поставил. – Лечил, мол, старец, и долечил.
Сия скверная погань докатилась до Старухи. Она в гневе