Сеньора к телефону, раздался голос слуги. Он взглянул на него: больше трех лет этот парень здесь, а он о нем не знает почти ничего. Он отрицательно и как бы извиняясь качнул головой — на домашние, мол, дела времени не оставалось. Для окружающих он — преуспевающий бизнесмен, женатый на очаровательной женщине. Та, первая, тоже многого хотела, но у нее не было шарма, а чтобы блистать, чтобы первенствовать, нужен шарм. Фигура. Надо так за собой следить, как будто у тебя каждый день свидание, любила повторять она, смотри, я вовсе не утешаю себя — никакого намека на живот! Утешение было в другом: сладостная беспечность человека, у которого впереди жизнь. А у меня разве нет? Он уронил сигарету в чашку: нет, теперь нет. Сон прервал поток его жизни, поставив сад на его пути. Этот невероятный сон был одновременно так реален, несмотря на лестницу с выщербленными ступенями. Несмотря на шаги лукавого охотника, все ближе, ближе, пока не ляжет на плечо рука.
Он сел в машину, повернул ключ. Левая нога соскользнула в сторону, отказываясь повиноваться. Он попытался поставить ее на педаль, нога осталась неподвижной. Он сделал еще попытку и еще. Главное, не терять спокойствия, не суетиться. Наконец он вытащил ключ. Поднял стекло. Тишина. Покой. Этот запах влажной травы, откуда он? Руки бессильно упали на сиденье. Пейзаж надвигался на него, окутанный сиянием, цвета потемневшей меди, это сумерки или уже светает? Он поднял голову навстречу бледно-зеленому небу с шарообразной луной, увенчанной листьями. Остановился в нерешительности посреди аллеи, устланной темными листьями, что за черт, я опять в саду? Опять? Теперь это был не сон; и он испугался, посмотрев на галстук, который она выбрала для него сегодня. Тронул ствол смоковницы — да, опять смоковница. Двинулся вперед по аллее, еще немного, и появится высохший бассейн. Девушка с источенными водой ступнями все еще не решалась сделать шаг, боясь замочить ноги. Совсем как он, всегда озабоченный тем, как бы не связать себя обязательствами, не подвергнуться лишнему риску. Одну свечку богу, другую дьяволу. Он усмехнулся, глядя на свои раскрытые, как бы предлагающие себя руки, и подумал, что всю жизнь держал их в карманах в отчаянном стремлении спрятаться поглубже. Он успел отойти раньше, чем пушистое насекомое выползло из маленького уха. Не странно ли? Реальность разыгрывала сон в своей пьесе, где память была подчинена составленному заранее плану. Кем составленному? Он засвистел знакомую мелодию, и Христос поплыл в вышине над процессией в своем неприступном гробу. Мать быстро укутала его шалью, уже начинало холодать, ты не замерз, сынок? Все вокруг двигалось быстрее, или это только казалось? Траурная процессия устремилась вперед среди дыма и жара свечей. Дай мне еще хоть один шанс, закричал он. Поздно, потому что Христос был уже далеко.
Скамья посреди сада. Он отодвинул разорванную паутину и между пальцев разглядел тело акробата, запутавшегося в веревках сетки, только нога еще продолжала вздрагивать. Он тронул ее, и нога не пошевелилась. Неожиданно он почувствовал, как рука отяжелела и повисла. Что было делать? Если бы не этот расплавленный свинец, стиснувший грудь, кинулся бы прочь по аллее, нашел бы… Нашел! Радость была почти нестерпима: в первый раз я ускользнул, проснувшись. Теперь я ускользну, заснув. Боже, как просто! Он откинул голову на спинку скамьи, нет, каков хитрец! Обмануть смерть, уйти через ворота сна. Надо заснуть, пробормотал он, закрывая глаза. Из серо-зеленой дымки выплыл первый сон как раз на прерванном месте. Лестница. Шаги. Он почувствовал легкое прикосновение к плечу. И обернулся.
Желтый ноктюрн
Перевод Н. Малыхиной
Звезды я видела, а луну — нет, хотя ее молочно-белый свет разливался по дороге. Я подняла камень и зажала его в кулаке. А где же луна? — спросила я. Фернандо раздраженно стащил пальто и ехидным голосом поинтересовался, долго ли собираюсь стоять как статуя, надо же наполнить бак, а как это сделать в такой чертовской тьме, если никто не желает посветить фонариком. Я сунула голову в машину, все дверцы которой были распахнуты настежь. Распахнутыми дверцами и незадвинутыми ящиками Фернандо тоже выражал свое дурное настроение. Я закрывала двери и задвигала ящики с не меньшей, если не с большей яростью, чем он открывал их. Я взглянула на часы на передней панели.
— Где фонарик?
— В ящике для перчаток, мадам уже изволили забыть?
Через окно я видела большую звезду (Венера?), отблескивавшую голубым. Оказаться бы сейчас на корабле с выключенным мотором, в полной тишине и спокойствии. Или в этой умолкшей машине, только одной, без него. Мне уже довольно давно хотелось быть одной, пусть даже в машине без бензина.
— Все было бы куда проще, не будь ты таким грубым, — сказала я, посветив для проверки фонариком на белый камень у меня в руке.
— Если вас, сударыня, не затруднит, окажите такую любезность — передайте мне фонарик.
Вспоминая эту ночь (а вспоминаю я ее всегда), я вижу, что она разделила пополам мою жизнь, на «до» и «после». «До» были какие-то незначительные слова, мелкие поступки ненужные любовные приключения, приведшие к заурядному сосуществованию с Фернандо, которое доставило весьма мало удовольствия, но тянулось долго. Если бы он хоть не спрашивал таким противным голосом, не знаю ли я, кто взял его ручку, или подумал ли кто-нибудь о том, что пора купить новую нить для чистки зубов — старая уже кончается. Нет, не кончается, она просто запуталась там, внутри, и если попытаться снять оболочку (я постаралась сделать это), увидишь, что катушка цела, только нить запуталась. А если она запуталась, то ничего не поделаешь, лучше купить новую, а эту выкинуть. Но я не выкидывала. Я целую вечность старалась распутать невероятно запутанную нить. Что это, страх одиночества? Страх найти себя, которую страстно искала?
— Цеструм, — сказала я, глубоко вдыхая ртом аромат, внезапно принесенный ветром. — Пахнет откуда-то с той стороны.
— Если ужин будет плохой, клянусь, я переколочу всю посуду, — проговорил он, как всегда притворяясь спокойным. Он снял крышку с канистры. — Я намерен поесть рыбы. Будет там рыба?
Бензин, журча, переливался в бак. От земли доносились ночные шорохи. Я пошла туда, в ту сторону, ориентируясь по аромату цеструма, становившемуся тем сильнее, чем быстрее я шла. Я почти уже бежала по обочине, концы обшитой бахромой шали разлетались, словно крылья, пришлось прихватить их на груди. Я пересекла заросли кустарника у дороги, юбка моя цеплялась за сухие ветки, конечно, можно было бы подобрать ее, но мне нравилось, что цепкие волосы кустов нежно удерживают меня, а я увлекаю их за собой. Дальше я пошла по тропинке, такой же знакомой, как и дом впереди. Белый и высокий, он был вне времени, но стоял в саду. Сильный аромат, который привел меня сюда, рассеялся — он уже выполнил свою задачу. Здесь, в этой ночи, звезды были больше, чем в той, другой. Привычным жестом я открыла ворота, ворчливо заскрипели петли, словно впиваясь больными зубами в слой ржавчины, — входи, входи же, девочка! На деревьях ни один лист не шелохнется. Наверху зажегся свет. Тут же осветилось второе окно. Потом три окна внизу по очереди отбросили на веранду желтые пятна, белые вьюнки на красных кирпичных колоннах засияли отраженным светом. И вот в дверях показалась Ифижения, на черном платье сияет белизной передник. От радости она, как ребенок, схватилась руками за щеки и, обернувшись, крикнула в глубину дома:
— Это дона Лауринья! Вот хорошо-то, что вы приехали!
Я обняла ее. От нее пахло пирогом.
— Из кукурузной муки?
— Ясное дело, — ответила она, рассматривая меня. Она вышла мне навстречу, а теперь остановилась, чтобы разглядеть получше. — У вас новое платье, да?
Я взяла ее под руку. Ей трудно было передвигаться на коротких распухших ногах. Мы задержались на веранде, я, сама не зная почему (во всяком случае тогда я не знала), старалась не попадать в полосу света. Я притянула Ифижению поближе:
— Все дома?
Она ответила мне тоже таинственным шепотом:
— Только Родриго нет.
Я оперлась на колонну.
— Но он не в санатории?
— Уже две недели, как он вышел, разве вы не знали? Успокойтесь, дона Лауринья, ему теперь лучше, он очень переменился, — сказала она, изучая мою шаль не столько через очки с толстыми линзами, сколько на ощупь. — Таким узором я вязала одеяло для дедушки, помните? Только шерсть была потолще. Мне нравятся белые шали, из белого шелка я связала шаль доне Эдуарде.
Я прервала болтовню Ифижении. Что с Родриго? Врач же говорил, что ему надо провести в санатории еще месяцев шесть по крайней мере, разве нет? Он убежал? Убежал, Ифижения? Она укутала мое плечо шалью, как когда-то кутала мне горло шерстяным носком, смоченным в спирте, — первое средство от простуды, не трогай, детка, ах да это же зеленый носок отца… Но погоди, как Родриго? Он действительно не пьет?