Бабу Анешу все родные любили. Но отпускать ее одну, конечно, грех. Старый человек…
Подумали, погадали и снарядили телегу с лошадью, а в попутчики дали подростка, правнука Ваню, чтобы глядел за бабкой.
Наложили в телегу сенца, постелили полсть, не забыли и харчи да котелок, чтобы полевской кулеш варить. Словом, уважили старого человека.
Для мальчика такая поездка была, конечно же, в радость. Телега, лошадь, новые места, теплый август. Ехали и ехали. Сначала по Гетману — старинному шляху, потом свернули с него: Калинов колодец, Осипов, могучий прозрачный водопад Фомина-колодца, под которым можно стоять в рост, если удержишься, если водой тебя не собьет.
А ночевать в степи, на воле не было нужды. Еще живы были окрестные хутора и старые люди — сверстницы бабы Анеши: баба Дора, старая Праскуня, согнутая коромыслом Махора… У всех была одна судьба: война, горькое вдовство, малая детвора на руках, голод, тяжкая работа в колхозе. Словом, бабья доля. Зоричев хутор да Осинов хутор, Каменный брод да Липов лог… Шумливая Солнечиха, тихая Паранечка… Нынче они так редко видались и потому до слез были рады встрече.
Заботу старой Анеши они понимали с полслова, отзываясь на нее сердцем и памятью.
— Август месяц, как ныне, самая жара. Немцы пришли, попервах своих хоронили. Два кладбища. Одно — за школой, другое — в куту. Потом велели наших прибрать. А там — страсть… Они мостом лежат, побитые. Окопы, траншеи от Куприяновой балки и на Тонкое, на Колодезя, на Белобочку… Там бои шли страшенные. Крючком зацепишь и тянешь в траншею. Воронки были от бомб. Туда много помещалось. А он уж распух, гора горою, все полопалось, течет из него, и крючком не ухватишь. На месте землей прикидаешь — и слава Богу. Кто он и чей, Господи прости…
— А в зиму, когда прогнали немцев, и вовсе… И немцы лежат, и наши. А земля чугунелая.
— На Малой Голубой закапывали. Траншея была большучая. Клали рядами. А чаканом перекладали, чтоб землей глаза не засыпало. Вот и все. Наших, и немцев, и румынов.
— У нас приказывали документы сбирать. Красноармейская книжка или шпулька такая черненькая, тоже в малом таком кармашке, в штанах. Сбирали. В сельсовете цельный угол наклали. А Самуил Евсеевич, Господи прости, ими печку растапливал. Считай, все пожег. Потом кинулись…
— Весной пахали, так пройдем, всех постянем на край, на межу, прикопаем…
— По весне они уж и поклеванные, обгрызенные. Карги где кружат, бригадир посылает: бабы, идите, хучь прикопайте.
— Да разве всех прикопаешь… На Сухой Голубой сено косили, в Сибирьковой балке. Одни кости да черепа.
— А на Красной Дубровке…
— А на Шахане…
— По всему степу… Хлеб убирали, на поле так явственно видно, где упокойные. На этом месте такой хлеб могучий стоит. И колос — в локоть.
Вспоминали. Искали и находили места. Солдатское поле, которое долго не пахалось, там — снаряды да мины да сплошные кости. Танковое поле… Набатовские колодезя… Бывший лагерь военнопленных, там наших солдат перемерло несчитано.
Вспоминали… Ладили и ставили деревянные кресты. Пели:
— Упокой, Господи, и помилуй рабов Твоих Ивана, Михаила, Митрофана, Николая, Федора… и всех православных и прости им все прегрешения, вольные и невольные, даруй им…
Потом поминали. И вспоминали прошлое. Через полвека. А так явственно, словно было вчера. И так горько.
— Какую мы игу несли: голод и холод.
— В балке норы повырыли, хоронились. Чакану настелили и жили там.
— Мы на леваде выкопали окоп и плетнем прикрыли. Спасались. Шурка оттуда не вылезал. Как зачнут стрелять да бомбить, плачет: мамка, боюся…
— Зима, как сейчас помню, ранняя была. Ноябрь месяц, а холодно. Из хаты нас сразу выгнали, мы — в кухню. А другие немцы пришли и из кухни выгнали: “Шнель, шнель!..” Мы — в чулан. А из чулана румыны прогнали, их немцы не пускали к себе. Мы в курник, с ребятишками, с мамой...
— Наш хутор дочиста весь скоренили: разобрали дома и увезли, переправу делали через речку для машин, для танков. Вот и остались под белым небом. Казня…
— Детвора… Как галчата, рты разевают: мамочка, исть хотим. Попервах не обвыклись. У нас ведь коровка была, куры, хлеб — в закроме, мука. Первые немцы пришли — лишь: “Матка, млеко, яйки…” А уж следом понаехали на конях, фуры. И все — под гребло. Скотину забрали. Тут же — бойню устроили, порезали и увезли. Кур переловили, зернецо выгребли. И что хоронили по ямам, на черный день, не уберегли. Бендеры такие дотошные, они у немцев были при лошадях. Все сыщут. Нашенский штык — он тонкий — на палке. Шарят по сараям, на базах. Тычут в землю. Все понаходили, все — под гребло. Хлеб — до зернышка, и тряпками не погребовали. Последние кофтенки да юбчонки забрали. Одно слово — бендеры. И перины какие были, подушки, одеялки — тоже увезли. Говорят, в окопы. Там вроде холодно. А нам — тепло. А мы потом по степи, по балкам ходили, искали любую тряпку. Плащ-палатки: юбки шили из них, они как жесть гремят. Парашюты находили. Тоже в дело. Подрывались. Феня Арчакова без ноги осталась. А жить надо… Для детей…
— Галчаты… Рты разевают: мамка, дай… А чего я вам дам, мои жалкие? Ни одной коровенки на хуторе, ни овечки, ни курицы. Попервах конину варили, мерзлую. Кавалерия здесь была, побило коней.
— А потом шкуры варили. Мелочко порежешь и варишь. Вроде холодец.
— А без хлебного как?
— Ходили за колосом. Пшеница поосыпалась, она не держит зерна. А у ячменя колос сломится, клюнет в землю, а в нем — зернецо. И метелка у проса… Вот и сбираем в сумки, в мешки. Дома шелушим да оббиваем, сушим да в ступе толкем. Вот и хлебное, к желудям добавка. Потом снег упал. А надо идти. Лазишь и лазишь в снегу. А обувка — чирики да поголенки. Намокнешь, замерзнешь, думаешь: тута лечь да помереть. Лишь детей жалко. До самой весны ходили, пока не открылись бараки.
— Чаканом еще спасались. Зимой на озерах разгребаем снег, из грязи корни выкапываем. Потом их сушим, толкем…
— Слава богу, желуди в те годы родились. Джуреки из них — черные, сухие, в горле стоят.
— В зиму — так тяжело: пухли и помирали. Потом полегче. Лебеда пойдет, щавель, скорода, козелик…
— От козелика тоже помирали. Его много нельзя.
— Ракуши из речки. Суслики…
— По теплому мама аж в Камышин пеше ходила, козу привела. Там немца не было. Ребятишкам… Хоть чуток молока.
— Я, грешная, бывало, слезьми закричу и своего упрекаю, покойного: погиб в минуту — и все. Лежишь, горя не знаешь. А меня оставил на казню…
— Грешили, грешили… Господи, прости и помилуй рабов Твоих…
Так и двигались от хутора к хутору. Осинов, Зоричев, Теплый, Евлампиев… Танковое да Солдатское поле, Церковный провал, Чернозубов — от места к месту, объезжая округу. И уже выбирались к Дону. А там и станица была недалеко, а значит, конец пути. Поняв это, мальчик попросил:
— Баба Анеша, давай хоть один разок, напоследок, в степи заночуем. Кашу польскую сварим.
Когда собирались из дома, взяли полевской котел и припасы, чтобы кулеш варить. Мальчик любил эту нехитрую еду: толченое сало, толченый лук да пшено, сваренное на вольном огне. Порой на сенокосе да на рыбалке им баловались. Пахучее хлебово с дымком — польская каша.
— Давай заночуем, — легко согласилась старая женщина, чтобы мальчонку порадовать и провести последнюю ночь возле покойного мужа, который был где-то рядом. Она это сердцем чуяла.
Это был вечер последний в пути, в степи. Остановились у речки, возле Красного яра. Лошадку выпрягли, спутали, пустили пастись. Сварили кулеш и нахлебались досыта.
Солнце опустилось за холмы. От речки и займища потянуло свежестью, но в ясном вечернем небе было светло. Где-то далеко гудел трактор, а потом смолк. Мальчик лежал возле костра и глядел в небо. Летучие мыши раз за разом бесшумно промелькивали над ним. Беззвучный невидимый самолет чертил ровную розовую полосу в далеком небе.
Баба Анеша, собираясь ко сну, стала творить долгую молитву.
Понемногу смеркалось. Обрезалась округа. В сумерках размывалась степная даль; курганы, увалы, балки словно отступали во тьму, оставляя людям лишь невеликий круг земли с розовым отсветом костра затухающего.
Старая женщина читала молитву все тише и тише и вдруг запнулась. От высоких обрывистых яров, из гущины приречных кустов, от взгорья наползали, клубясь, ночные тени. В неверном угасающем свете вдруг почудилось женщине странное. Ей стало казаться, что от земли поднимается что-то живое, но зыбкое. Словно кто-то встает и манит ее, подзывает. Поддавшись обману, она пошла навстречу в сумеречную тьму и, уже узнавая, стала звать: