* *
*
Хоть в полном мраке окажись мы,
когда беда...
А вы, ушедшие из жизни,
ушли куда?
Но, может, знак нам подадите
на склоне лет?
Мол, все идущие — идите
туда, где свет...
* *
*
Этим матерям дать какой мне знак?
Сына потеряв, выжить или как?..
Этим матерям что могу сказать?
Сына потеряв, раны зализать?..
Этим матерям чем могу помочь,
сына потеряв, не родивши дочь...
Ангелов призвав неземную рать,
сына потеряв, жить не перестать...
* *
*
Постель застелена льняная,
бликует, блещет белизна...
Вот снова птица неземная
мелькнула в зареве окна.
Или она пера лишилась,
иль это падает листва...
И закружилась, закружилась
моя больная голова.
И долго, душу беспокоя,
кружится на сквозном ветру
сиянье это неземное:
перо к перу, перо к перу...
* *
*
Памяти сына.
Птичке пропасть, ведь коготь
тянет, увязнув, к мраку...
Можно тебя потрогать
сквозь фотобумагу.
Или же сквозь компьютер,
где ветер свистит звездный...
Что бы сказал Лютер
и набожный люд грозный,
Вести Благой и Корана
чтители, те, что святы?
— Разве же это раны?
Это всего лишь стигматы...
Или тебе не снятся
те, кто за небесами?
Ты можешь им любоваться
и поедать глазами.
Это ль не Божья милость?
Руку вздыму воздету:
— В истине укрепилась:
небытия — нету...
Может быть, он в обиде
на наше земное бремя
временно стал невидим
и отошел... на время.
Как трудно оторваться от зеркал...
Публикация В. Кравченко.
В 1982 году журнал “Литературная учеба” предложил мне поучаствовать в одном проекте: им нужны были литературные критики, готовые сопроводить публикации начинающих авторов своим предисловием. Я согласилась почитать несколько рукописей, оговорив себе право вернуть все, что не придется по вкусу. Это не был “самотек” — какой-то редакционный фильтр рукописи уже прошли. Но чтение все равно оказалось неутешительным: все повести и рассказы выглядели так, словно их испекли в одной пекарне по стандартному рецепту. Я досадовала на себя, что ввязалась в пустую затею, и когда очередь дошла до повести под названием “Предлагаемые обстоятельства”, принялась читать ее с тем внутренним раздражением, которое возрастало по мере того, как увеличивалась стопка отвергнутых мною редакционных папок. Бегло пробежала глазами страницу, остановилась и, не веря себе, вернулась к первой фразе. Неужели — писатель? Имя мне ничего не говорило: какая-то Ирина Полянская. Но словесная ткань повести завораживала и свидетельствовала о даре и мастерстве (только позже я выяснила, что в ленинградской “Авроре” был уже напечатан ее рассказ, что в Литинституте, который она закончила, многие считали Полянскую одним из самых многообещающих студентов).
В рецензии, носящей отчасти педагогический характер, следовало внятно дать понятие о сюжетной канве. Я находила это правило разумным: пусть читатель, с текстом не знакомый, поймет, о чем идет речь. Но тут я задумалась. Сюжетная схема повести была до невероятности проста и узнаваема: отец, человек яркий, масштабный, крупный ученый с изломанной судьбой (война, плен, лагеря); мать, красивая, артистичная, обаятельная, многим пожертвовавшая ради мужа, в том числе и своей любовью к другому человеку; уход отца, крушение этой неординарной семьи, увиденной глазами одной из дочерей. Что уж тут нового и своеобразного? В повествовании угадывалась личная драма автора. Многие начинают так: с дотошного воссоздания собственных детских и подростковых впечатлений и психических травм. Но мало кому удается написать прозу, которая эмоционально захлестывает, захватывает читателя не головокружительным ходом событий (они как раз все известны, заданы), но ощущением непоправимости утраты, необратимости времени, масштабом человеческой драмы, особой музыкальностью фразы. “Прихотливо построенное повествование, где случайно, казалось бы, возникшая ассоциация высвобождает цепь других, своего рода “в поисках утраченного времени”, повесть Ирины Полянской обладает цельностью и завершенностью — свидетельство того чувство формы, которое так редко встречается ныне в современной прозе, и, возможно, столь же врожденный дар, как абсолютный слух у музыканта”, — написала я тогда в своей рецензии, высказав уверенность, что литература обрела новое имя.
Это не было дежурной фразой: мне и в самом деле казалось, что после первых публикаций для Ирины Полянской широко распахнутся двери журналов и издательств. Однако жизнь не торопилась подтверждать прогнозы. Первая книжка писателя пролежала в “Молодой гвардии” еще лет пять или шесть, ожидая начала “перестройки”, журналы тоже не баловали автора. Не знаю сейчас почему, но нам так и не случилось познакомиться после той моей рецензии, и я не знала, сколько у Полянской написанного, в каком соотношении оно находится с опубликованным и чем она вообще занята. Публиковалось же не так много, редкие рассказы, и, хотя все они были отличного качества, мне казалось, что потенциал автора явно не реализован. Ее участие в сборнике “Новые амазонки”, декларировавшем в конце восьмидесятых появление на литературной арене новой женской прозы, показалось мне приемом тактическим: уж слишком яркой индивидуальностью была Полянская, слишком уверенным было ее перо, чтобы входить в литературу через запасную калитку “женской литературы”.
О ней по-настоящему заговорили лишь после публикации “Новым миром” в 1997 году романа “Прохождение тени”. Это была мастерски сделанная вещь зрелого писателя. Я не слишком удивилась, обнаружив в ней рудименты первой повести. Позже, в нескольких своих интервью, писательница рассказала историю своей семьи, необычайную даже на фоне причудливых судеб нашей эпохи. Она родилась в 1952 году в той самой уральской шарашке, которая была описана Даниилом Граниным в “Зубре” и где отбывал заключение ее отец, видный ученый-химик, в чем-то повторивший судьбу своего доброго знакомого Тимофеева-Ресовского. За плечами у него был добровольный уход на фронт с московским народным ополчением, немецкий плен, от которого избавил случай и свободное владение немецким языком, работа на фармацевтической фабрике в Германии, настойчивое предложение американцев, в оккупационной зоне которых он оказался, продолжить научную работу в США и его непреклонное решение вернуться на родину, которая встретила его, разумеется, тюрьмой, допросами и колымскими лагерями. Он уже умирал от истощения и цинги, когда задачи форсирования работ над атомным проектом заставили Берию начать выдергивать ученых из лагерей и отправлять их по шарашкам. “Когда мама приехала к отцу в эту знаменитую зону, она была первой „разрешенной” женой в этой „шарашке”. Там я и родилась на свет, там, за колючей проволокой, и провела первые шесть лет своей жизни”, — рассказывает Ирина Полянская. По ее собственному признанию, она была с раннего детства “буквально напичкана этим семейным эпосом”. Не только, впрочем, героическим, но и трагическим. Декабристский порыв матери, отправившейся за колючую проволоку по зову давно исчезнувшего мужа, жертвуя новой любовью, не принес лада в семью. “Поэтому оставалось одно — труд как подвиг и искусство как отдушина, некая экзальтированная защищенность культурой от царящего вокруг разора и пошлости”, — рассказывает Полянская, признаваясь, что весь этот материал ее долго не отпускал, определяя “сознательную и даже подсознательную жизнь. Странно, но я уже в возрасте четырнадцати лет твердо знала, что опишу все это”.