— Чепуха, — рассмеялся тогда Штормовой. — Я уже давно нашел способ борьбы с этим страхом.
— Какой же? — удивился Левенбук.
— Я всегда начинаю с одной и той же сцены.
— Как это?
— Герой ест арбуз.
— Не понял, — растерялся Левенбук. — А потом?
— А потом куда кривая вывезет. Одно за другое цепляет, знаешь ли. Не веришь? Вот в моем романе «За перевал», например, герой ест арбуз, а потом ему начинает казаться, что черные косточки — это враги революции, от которых надо избавляться, чтобы насладиться сочной красной мякотью арбуза. Сразу после этой сцены он решительно встает и идет расстреливать недобитых кулаков, хотя до этого переживал и мучился. Все! Сюжет есть. Герой есть. Герой будет есть. А в другом романе у меня персонаж ест арбуз, а потом давится косточкой и умирает. Профессор, который осматривает труп, обнаруживает, что герой, хоть и подавился косточкой, но на самом деле был отравлен. Или вот герой и героиня едят арбуз…
— Не может быть, — прошептал изумленный Левенбук.
— Почему это? Очень даже может. Самое удивительное, что с каждым разом описание поедания арбуза выходит у меня все сочнее и интереснее. Видимо, в тему, как говорится, вошел. Я изучил все сорта арбузов, узнал, когда каждый из них созревает, проштудировал историю арбузов — когда их впервые завезли в Россию, какая у них форма семечек…
— При таких темпах главным героем романа скоро, видимо, станет непосредственно арбуз, — саркастически заметил Левенбук, который все еще не верил Штормовому. — Могу даже предложить название. Например, «Не арбузом единым».
— Я подумаю, — серьезно ответил Штормовой.
— И неужели никто не заметил?
— Не-а, — с гордой усмешкой мотнул головой романист, как будто арбуз был большой антисоветской фигой в кармане и добавил:
— Ну, ты же не заметил.
Левенбук действительно ничего не заметил, хотя и читал Штормового — только чтобы не обидеть друга, что называется, по диагонали.
— И что, ты совсем не пробовал начать с чего-нибудь другого?
— А зачем? — удивился Штормовой, но потом, замявшись, признался: — Нет, ну вообще-то один раз я начал с того, что герой ест дыню. Так, знаешь, хотел поэкспериментировать… Но, понимаешь, никуда меня эта дыня не привела. Она какая-то… одноцветная, что ли. У меня герой ее ел, ел, ел, ел… А я все писал, писал… И вот уже третья страница пошла. А он все ест. А я все пишу. И нет ни конца ни края этому безобразию.
— И что потом?
— Он ее доел, — печально развел руками Штормовой, словно извиняясь за умственную и душевную ограниченность своего персонажа.
— А ты дописал.
— А я дописал. Конец главы. И что дальше делать? Вот что значит не моя тема! — почти поучительно закончил Штормовой свой рассказ.
После того как «певец арбузов» ушел, Левенбук бросился к книжным полкам и достал несколько романов Штормового. Все как один действительно начинались с арбуза. И Штормовой не врал — каждая история начала плясать от какой-то арбузной детали. С тех пор Левенбук больше не сомневался в том, что романы пишет сам Штормовой. А арбузная тема стала всплывать в их беседах все чаще и чаще.
Вот и сейчас, едва Левенбук пожаловался на муки творчества, Штормовой предложил ему тоже начинать с какого-нибудь фрукта.
— С какого? — удивился Левенбук.
— Да хоть с вишен. Очень удобный образ. Красные, яркие. А сплевывание вишневых косточек! Это же песня, а не процесс.
— Да нет, — отмахнулся Левенбук. — У меня сейчас не в этом дело. Ты «Правду» читаешь?
— Читаю, а что?
— Про космополитов видел?
— Допустим.
— Так вот, к гадалке не ходи — будут брать Гуревича. Ну и всю компанию заодно.
— Ну а ты-то тут при чем?
— Здрасьте! Так я ж его друг. И потом я бывший ссыльный. Тут все в дело идет. Ты сам-то не боишься со мной тут сидеть?
— А чего мне бояться? У меня роман на Сталинскую выдвинут.
— Надо будет, задвинут, — мрачно заметил Левенбук.
— Ну, это ты брось, — неуверенно усмехнулся Штормовой. — И потом, с чего ты взял, что Гуревича брать будут?
— Да ты глаза-то разуй!
Левенбук вытащил вчерашнюю «Правду» и зачитал:
— «Такие, с позволения сказать, ярые защитники безродного космополитизма, как искусствовед Федоров-Гуревич (Гуревич)… ну и по списку… э-э-э… не только позволяли себе призывать нашу творческую и научную интеллигенцию к отказу от патриотизма, но и имели наглость ездить за границу за государственный счет и там поливать грязью нашу Родину». Их что, по-твоему, к награждению готовят, что ли?
— А ты дальше-то прочти.
— «В своем недавнем выступлении на экстренном совещании Президиума ЦК КПСС товарищ Сталин со всей большевистской прямотой ответил на этот вопрос, сказав следующее: «Я считаю, что безродных космополитов надо пзхфчщ! Причем в кратчайшие сроки!». И что?
— Так это я тебя спрашиваю: и что? Безродных космополитов надо пзхфчщ! Это товарищ Сталин сказал. Во как!
Штормовой поднял указательный палец.
— А это значит, — добавил он, опрокинув в себя стопку, — что пзхфчщ — это тебе, брат, не ссылка, это новая политика.
— Да какая к черту политика?! — разозлился Левенбук. — Это ж все туман. Эвфемизмы для ареста.
— Не скажи, — покачал головой Штормовой. — Есть сведения, что «пзхфчщ» — это просто отметка, ну вроде неблагонадежности.
— Поражение в правах?
— Ну да, вроде лишенцев. Может, запретят голосовать… Может, ограничат проживание в больших городах.
— А я так думаю, что все это снова лапша на уши. Будет новый тридцать седьмой.
Штормовой, конечно, слышал все эти разговоры, но предпочитал гнуть свою линию. Так было спокойнее. Верить во что-то хорошее. Он пожал плечами и опрокинул новую порцию водки.
— Ладно, твое дело, — сказал он, крякнув. — Давай лучше о чем-нибудь другом.
Левенбука сильно удивила такая равнодушно-простодушная позиция Штормового. Ведь Штормовой был тертым калачом и хорошо знал цену безумию советской власти. О чем говорила и история его псевдонима. На самом деле фамилия Штормового была Сытый. Но когда грянула Октябрьская революция, начинать карьеру писателя с такой «старорежимной» фамилией было просто неловко. Тем более что вокруг были литераторы под «говорящими» псевдонимами: Бедный, Голодный, Батрак. А тут Сытый. Тут и до контрреволюции недалеко. Немного подумав, Штормовой взял себе фамилию Троицкий. Во-первых, он был родом из Троицка. А тогда многие революционеры (особенно еврейской национальности) любили брать себе псевдонимы по месту рождения. Во-вторых, в новой фамилии была ласкающая слух фонетическая схожесть с фамилией Троцкого, самого популярного (разумеется, после Ленина) большевика. Тогда, конечно, никто и помыслить не мог, чем закончится карьера Троцкого. В общем, под новой фамилией Штормовой и начал писательскую карьеру в бурные двадцатые. Выпустил сборник революционных стихов и напечатал несколько рассказов. Стихи были слабыми, рассказы — наивными. И первые, и вторые прошли почти незамеченными. Тогда это невнимание Штормового сильно задело, но потом он понял, что нет худа без добра. Ибо едва дедушка Ленин приказал всем долго и счастливо жить, тут же началась грызня за власть, из которой победителем, как известно, вышел Сталин. Из синонима революции Троцкий стал медленно, но верно превращаться сначала в оппозиционера, а потом и во врага. Троцкистами, соответственно, стали называть любой «антисоветский элемент». Это не могло не волновать писателя Троицкого, который при каждом упоминании в газетах Троцкого вздрагивал и нервно кусал губы. Да и в редакциях на него стали косо поглядывать — не бравирует ли молодой писатель своей подозрительной фамилией? Не хочет ли он подчеркнуть свою солидарность с опальным революционером? Троицкий понял, что запахло жареным, и быстро сменил фамилию на Штурмовой. Она показалась ему звучной, героической, безопасной и вполне под стать коммунистической риторике, тем более что в газетах то и дело предлагали что-то штурмовать (бастионы мещанства, гнезда кулацких последышей, оплоты белогвардейских недобитков и пр.). Под ней он и издал первый роман. Но тут грянула новая беда. Ни с того ни с сего все вдруг стали бороться со штурмовщиной. Причем до этого на нее только и полагались, плодя энтузиазм и стахановское движение. А тут вдруг разворот на сто восемьдесят градусов. Перепуганный Штурмовой поменял «у» на «о», молясь, чтобы советская пропаганда не выкинула очередной фортель. В некотором смысле все это напоминало бегство нервного интеллигента от вездесущего советского бога. Приятель Штормового даже сочинил такой стишок:
Штурмовщиной напуган, он стал Штормовым,Только снятся ночные кошмары мужчине,Будто он на линкоре стоит рулевым,И приходит приказ — дать отпор штормовщине!
Но, слава богу, этим кошмарам не суждено было сбыться, и по крайней мере за фамилию его больше не били. Били, однако, за многое другое — хотя до ареста дело так и не дошло. Сейчас Штормовой был уже не рулевым, а скорее морским волком. Опытным, обветренным, верящим в свою интуицию. Тем страннее показалась Левенбуку его вялая реакция на «пзхфчщ». Может, Штормовой и вправду подрастерял былой нюх? Левенбук решил переключиться на другую тему и от растерянности начал расспрашивать Штормового про арбузы, но, похоже, его нервозность сделала свое черное дело и невольно передалась Штормовому. Разговор как-то вдруг не заклеился. Водка пошла Штормовому не в то горло. От холодного соленого огурца засвербил зуб. Штормовой крякнул, сказал, что ему пора, попрощался и ушел. Пожимая руку Левенбука, он заметил, что та была холодной. Как у мертвеца. В голове автоматом пронеслось начало будущего романа: «Он взял в руки арбуз. Тот был холодный, как труп».