фото («Газета молодежная, должна иметь свое лицо!») и посылал меня в командировки с фотокорреспондентом Геннадием Ложкиным, с которым мы много лет были неразлучны. Да и сам Ложкин, веселый, разбитной, безотказный в работе, не любил засиживаться в городе и, не успев вернуться из одной поездки, уже подговаривал меня ехать в другую, и непременно, как он любил выражаться, по пересеченной местности, где пейзаж просится сам на пленку.
— Ну, придумай какую-нибудь хорошую темку и предложи редактору, — требовал от меня Геннадий.
Хотя Владимир Шишкин был одних с нами лет и в часы, свободные от газеты, раздевшись до пояса, гонял мячи по зеленому двору и каждый забитый в ворота гол встречал, как мальчишка, восторженным криком, в стенах редакции он не давал нам никаких поблажек. Но, это был добрейшей души человек, чуткий к чужой беде и до щепетильности скромный. В прошлом простой рабочий паренек, затем комсомольский работник, он начал сотрудничать в приволжских молодежных газетах и вырос в опытного редактора. Потом прибыл на Дальний Восток и успел изрядно поездить по обширному краю и полюбить его.
Он с женой и сыном жил в одной махонькой комнате, но, как правило, каждый вновь прибывший в редакцию сотрудник, до того как определиться в гостинице, ночевал у Шишкиных.
Застав меня однажды спящим на столе на газетных подшивках, он среди ночи потащил меня к себе, постелил в уголку на крохотной кушетке, отдав мне свою подушку и одеяло.
— Ну, пожалуйста, приходи еще, не стесняйся, — почти умолял он меня назавтра...
Помнится, я придумал командировку в Сиин к удэгейцам — как раз то, что нужно было Геннадию Ложкину, любившему снимать дальневосточную экзотику, да и сам я был не прочь пройтись на бату или оморочке вверх по бурному Бикину, но редактор, даже не выслушав меня, сказал с напускной строгостью, с какой он давал свои задания:
— Никаких удэге! Поедете готовить разворот в Лохвицкую МТС, в колхозный корпус!
В начале тридцатых годов некоторые части Особой Краснознаменной Дальневосточной армии, помимо своего прямого воинского дела, занимались и сельскохозяйственными работами. В большом приамурском селе дислоцировалось одно из подразделений колхозного корпуса, которым командовал комдив — два ромбика в петлицах — И. А. Онуфриев, герой боев с белокитайцами под Лахасасу в 1929 году.
Об этом подразделении, отличившемся на уборке зерновых, нам с Ложкиным и предстояло подготовить материал в газету.
Дело в общем-то простое, привычное, если бы все обошлось без приключений, чуть не стоивших нам жизни. А когда опасность, к счастью, миновала и мы остались целы и невредимы, нам пригрозили военным трибуналом.
И все из-за племенного, каких-то особых арабских кровей жеребца, который приглянулся Ложкину.
Воинское подразделение находилось в двадцати километрах от села. День уже был на исходе, и жаркое степное солнце пряталось за щербатые Хинганские горы. Скоро начнет смеркаться, и света для хороших снимков не хватит.
Ложкин побежал к военкому, уговорил его, чтобы запрягли в кошевку племенного жеребца, которого тут, как оказалось, страшно берегли и холили.
И вот мы усаживаемся в легкую, плетенную из прутьев краснотала кошевку. Друг мой важно трогает вожжи, и жеребец, прянув тонкими ушами, берет с места в карьер и несет нас в степную даль, слегка уже тронутую багрянцем.
Не помню, как получилось, что на ровном месте мы сбились с пути и часа полтора проблуждали в ранних сумерках. Когда вдалеке вспыхнул степной маяк, Ложкин, не раздумывая, пустил жеребца прямо на спасительный, казалось, огонек и угодил в трясину. Жеребец с ходу погрузился в топь, кошевку перевернуло вверх колесами, и, не ухватись мы за них как утопающие за соломинку, нас, вероятно, засосало бы тиной.
Минуты наши, можно сказать, были сочтены. Но тут, на счастье, бойцы-колхозники гнали в ночное табун лошадей и, услышав крики о помощи, кинулись к трясине.
Доставили нас к военкому уже в темноте. Он вышел из хаты туча тучей, измерил меня и Ложкина презрительным взглядом (виду нас, кстати, был самый жалкий) и спросил одного из бойцов:
— А как себя чувствует Орлик?
Орлик, как можете догадаться, тот самый племенной жеребец.
Нам все же дали возможность собрать материал для разворота, и, когда на второй или третий день мы пришли к военкому прощаться, он, проводив нас до калитки, как бы мимоходом заметил:
— У Орлика ветеринары нашли дефект. — И, помолчав, прибавил с прежним холодом: — Так что, товарищи корреспонденты, на вас будет заведено уголовное дело и передано в трибунал.
И дело действительно было заведено.
Но наш редактор, спасибо ему, никогда не давал в обиду своих работников.
Когда мы ему как на духу во всем признались, он сперва поругал нас, потом посмеялся и сквозь веселый смех сказал:
— Трудное дело, ребята, но что-нибудь придумаем. Главное, чтобы разворот получился приличный.
— Фото неважнец, — промолвил Ложкин.
— А ты, Гена, дотяни их...
С неделю мы ходили под страхом, что попадем в трибунал.
Вскоре Шишкин пришел из крайкома бодрый, голубые глаза его блестели.
— Ну, хлопцы, с вас приходится. Ведь делу уже был дан ход. Пришлось секретарю крайкома Листовскому идти к самому командарму Блюхеру улаживать конфликт. А то бы, наверно, угодили на пару годиков в тюрягу. Интересно, как бы выглядела после этого наша газета, если бы засудили ее двух ведущих сотрудников. Позор! Мне бы осталось повеситься на первом же суку. — И, помолчав, предупредил: — Вот что, в дальнейшем прошу вас быть осмотрительными, на чужое добро в командировках не зариться, передвигаться больше на своих на двоих, ясно?
Так заглохло дело об Орлике.
Секретарствовал в нашем «Тихоокеанском комсомольце» Петр Комаров, стройный, худощавый юноша с задумчивым, несколько замкнутым лицом и на редкость застенчивый. Как сейчас, вижу его за рабочим столом, заваленным бумагами, в облаке махорочного дыма. Засядет, бывало, с утра править материалы в номер и в загон, так до обеда и не сдвинется с места. Только и слышится из полутемной комнаты, куда даже в жаркую погоду не заглядывал солнечный луч, глуховатый, надсадный кашель. Это уже были зачатки туберкулеза, перешедшего по наследству от отца сперва к старшему брату и теперь к нему, двадцатидвухлетнему меньшому Петру.
Комаров давно писал стихи, но редко кому читал и показывал их, словно не верил в свой талант. А