Ингвар не хуже других понимал, как провинился перед собственным родом – хоть и пришло это понимание уже тогда, когда дело было сделано. Но не желал усугублять вину ложью перед матерью. Если бы Сванхейд простила его и приняла его сторону, это в немалой степени сгладило бы дурные последствия; но попытайся он ее обмануть, и эта новая вина легла бы тяжким грузом на прежнюю.
И Мистина рассказал ей все: про старого князя Предслава и священника отца Килана, про исчезновения кур и нападения на людей. А также о том, откуда эти пугающие чудеса взялись[1].
Сванхейд молчала, внимательно разглядывая его. Расчет оправдался: по мере рассказа в глазах ее проступало не столько негодование, сколько понимание и любопытство. Причем не только к событиям, но и к тому, кто рассказывал. Своим доверием к ее уму и опыту Мистина добился больше, чем мог бы добиться похвалами ее якобы неувядающей красе, на которые так падки обычные женщины.
– О боги! – Сванхейд приложила руку к груди. – Ты… допустил, чтобы оборотень напал на твою жену! Скажу прямо, тебе не видать было бы моей дочери, даже если бы ты еще не женился.
– Требиня знал, что, если он хоть поцарапает мою жену, я сверну ему шею.
– А если бы у нее сердце от страха разорвалось?
– Это едва ли. Она еще до приезда в Киев пережила такое, что ее сердце могло десять раз разорваться. А раз выдержало, значит, его выковали из самого крепкого железа. Я надеюсь, она родит много сыновей и это будут храбрые парни. Ведь известно, что силу духа сыновья наследуют от матери.
Пока он говорил, взгляд королевы не раз соскальзывал с его лица на середину груди; замечая это, Мистина стал не спеша расстегивать кафтан. Сванхейд внимательно следила за его рукой, не пропуская между тем ни одного слова.
– Кто бы мог подумать… – пробормотала она, когда он закончил. – Когда ты родился, я приняла тебя и обмыла. Сколько же лет прошло – двадцать пять? Или двадцать три?
– Я на два года старше Ингвара, а сколько ему лет, ты уж верно помнишь, госпожа.
– Тогда ты был вопящим красным младенцем, правда, крупным и тяжелым для новорожденного. Нелегко ты дался твоей бедной матери.
– Но легче, чем тот, что хотел пройти за мной следом.
– Да, второго раза она не пережила. И вот теперь… – Сванхейд еще раз окинула его взглядом с головы до ног, – ты стал мужчиной, способным свергать одних конунгов и сажать на престол других.
– С тех пор, как ты сама видишь, я заметно подрос… Все, что мне дали боги, теперь куда больше прежнего, – непринужденно добавил он.
– Всего я еще не видела… – задумчиво заметила Сванхейд.
– Если госпожа моя королева пожелает… – понизив голос, ответил Мистина с неповторимой смесью достоинства и мягкой вкрадчивости.
– Человек на том пути, на какой ты вступил, должен уметь молчать, – намекнула Сванхейд.
– Ты, госпожа, уже знаешь об этом деле больше, чем моя жена. И то потому, что так пожелал Ингвар конунг. Но я хорошо понимаю: бывают вещи, которых не нужно знать ни жене, ни Ингвару.
– Тогда пересядь поближе, – хозяйка подвинулась и приглашающе коснулась ладонью ложа, – и расскажи мне, что это за вещи…
Глава 2
Плесковская земля,
Варягино, 9-е лето Воиславово
– Не собирать нам росы нынче – дождит. – Воеводша Кресава Доброзоровна вошла со двора и скинула большой верхний платок. На грубой серой шерсти блестели капли. – А в лес все одно идти надо.
– Я схожу, – Пестрянка пересадила ребенка с колен на лавку. – Только вы за мальцом приглядите, не хочу его в такую мокрядь с собой тащить.
– Да я пригляжу… Хочешь пойти? – Свекровь немного замялась. – Может, парней пошлем?
– Парни пусть венки себе вьют, – нахмурилась Пестрянка. – Чего им туда ходить, только тоску разводить.
У Торлейва уже подросли племянники – Эймунду сравнялось пятнадцать, Олейву – четырнадцать, и втроем с Кетькой, двенадцатилетним младшим сыном самого воеводы, они легко справились бы с таким делом, как доставка припасов «к ручью». Но Пестрянка даже обрадовалась случаю на целый день уйти подальше от людей. Хоть и дождь, а Купалии есть Купалии – сейчас начнется беготня, явятся девки и молодухи из-за реки, из Люботиной веси, притащат березовых веток, охапки зелени и цветов, будут вить венки и развешивать по окнам, стенам и дверям. Хохотать и поддразнивать друг друга будущими женихами. И ее, Пестрянки, сестры – чернобудинские девки – тоже набегут. И ей опять стыдиться перед ними, хотя они здесь, на воеводском дворе, гостьи, а она – хозяйка, младшая из двух, но уважаемая и даже любимая. Свекром-воеводой и свекровью.
Сама Пестрянка в последние годы невзлюбила Купалии. Самый веселый день годового круга, полный смеха, пения и плясания, ей причинял лишь досаду, напоминая про обманутые надежды и загубленную молодость. Ровно три года назад она внезапно вышла замуж… и пробыла замужем неделю. И без недели три года уже живет не пойми кем. Свекор ее, воевода Торлейв, говорил, что в нурманском языке есть название для женщины, у которой муж ушел в поход надолго и не возвращается, но Пестрянка его забыла. Дома родители мужа говорили по-славянски, и ей не требовалось учить язык варягов. Только в последнюю весну она поневоле запомнила с десяток слов, но это отдельный разговор.
Пестрянка часто думала: видать, порвалась нить ее судьбы, и вот она сидит на месте, держа оборванный конец и не зная, как двигаться дальше. На девятнадцатом году, здоровая, красивая, с двухлетним ребенком – живет в чужом доме, без мужа и без надежды найти нового, потому что прежний жив… слава богам. Пестрянка знала, что не виновата в своем одиночестве – и свекор со свекровью то же говорили, – но не могла избавиться от потаенного стыда. Может, если бы она была лучше – покрасивее, поумнее, посильнее родом, – муж вернулся бы или взял бы ее к себе. Правда, он и разглядеть ее едва успел. Помнит ли теперь в лицо свою жену молодую?
– Не тяжело тебе будет? – Доброзоровна выволокла из голбца и поставила на лавку короб, уложенный еще с вечера. – Я тут всего им насобирала…
Пестрянка заглянула в короб: хлеб печеный, крупа, мука ржаная и овсяная, сухой горох, горшочек масла. Получилось увесисто, но Пестрянка, взяв за лямку, прикинула и усмехнулась: разве это тяжесть?
Женщина она была крепкая, хоть и не выше среднего роста, но крупнее своей щуплой свекрови. И дочь Кресавы, Ута, что те же три года назад уехала в Киев, пошла в мать, а вот старший сын воеводы уродился в отца. Глядя на своего сынка, Пестрянка видела в нем отцовскую породу. В семье его звали просто Пестренец – другое имя дед, Торлейв, отказался давать без родителя. А тот, хоть и знает о сыне, ни слова о нем за эти два года не передал.
– Возьми мой платок! – Когда Пестрянка уже вскинула лямки на плечи, Кресава сама покрыла ей голову своим серым платком. – Он не скоро еще промокнет.
– В лес войду – там меньше капает, – Пестрянка отмахнулась.
Во дворе лишь слегка моросило, однако небо было затянуто ровной серой пеленой, не темной и хмурой, но плотной – такая может висеть много дней подряд, особенно здесь, в краю северных кривичей, где ясные дни нечасты. Не очень-то сегодня погуляешь, если к вечеру не развиднеется! Костры, конечно, будут, народ соберется, но под дождем сделают только самое нужное – похоронят Ярилу, пустят венки да и разбегутся. Был бы такой же хмурый вечер три года назад – может, не встретила бы Пестрянка свою судьбу дурацкую и года два была бы замужем за кем-нибудь другим, жила бы теперь, как все бабы…
Она была не из тех, кто вечно ноет и жалуется. Но сейчас, когда наступили уже третьи Купалии с того злосчастного дня, когда Пестрянка так глупо решила свою судьбу, она больше не могла отмахиваться: дескать, все наладится, однажды муж вернется, и станут они жить-поживать… Три года – срок, после какого сгинувшего мужа можно считать мертвым и подыскивать нового. Но ее муж был жив, это Пестрянка знала точно, и оттого мысли ходили по кругу. И сейчас досада на собственную беспомощность достигла такого накала, что стало ясно: дальше так нельзя. Надо что-то делать.
– Фастрид! – раздался окрик неподалеку. – Хейлльду![2] Что еси такая хмурайя?
Пестрянка обернулась. Она уже миновала двор и вышла к реке – впереди над белыми камнями брода бурлила вода, высокая из-за дождей. У воды стоял молодой мужчина в прилипших к телу мокрых портках. Довольно рослый, крепкий, плечистый, с широкой грудью, он был бы недурен собой, если бы не красновато-розовое, заметное родимое пятно на левой стороне лица и шеи: оно шло через левое ухо, щеку, рот, подбородок и горло. К счастью, не поднималось выше скулы, на лице лишь отчасти просвечивало сквозь светло-русую бороду и бросалось в глаза только на ухе и шее слева. Сейчас, когда он стоял без сорочки, было видно, что пятно спускается по горлу и кончается на два-три пальца ниже ключиц. При виде него Пестрянка поначалу содрогалась: было уж очень похоже на кровавый поток из перерезанного горла. Глупые девки, впервые увидев Хельги Красного, взвизгивали. А он держался так, будто ни о каких недостатках своей наружности даже не подозревает.