Слово в слово. Я нечаянно. Я не знал. Не мог представить.
– Всё равно… – крикнула она, было уже слишком далеко и голос её сначала сорвался. Она набрала воздуха:
– Я всё равно хочу, чтобы ты там ещё кого-нибудь нашёл, на своей половине. Только не сразу, чуточку попозже! Не живи один, это неправильно, это не надо! Над тобой смеяться станут, а я не хочу!
– Хорошо, – сказал Куприянчик. – Я кого-нибудь найду. Я постараюсь.
– Ты там посмелей!
– Я тут посмелей, – покорно пообещал Куприянчик. Тут же, охнув, он завопил:
– Послушай, там же у тебя мой хомяк! Забери его, он же помрёт! Тургенева, два, квартира шесть! Это в городе, я городской, мы с ним городские! Ключи у соседей! Ты меня слышишь?!
Ей уже не хватало голоса, она только отчаянно кивала.
– Его зовут Гена!!! – заорал Куприянчик и вдруг побелел от ужаса. – А тебя? О господи, а тебя? – и она беззвучно крикнула что-то последнее в ответ, тоже, кажется, а тебя?
БАТОН «ЛУЧЁСА»
Водитель Кузин выезжал из ворот хлебозавода. В фургоне у него был хлеб "Даревский", резаный в упаковке и не резаный без, хлеб "Знатный" и "Соседский" с морскою капустой, батон "Лучёса", сладости мучные к чаю "Изыск" двух видов – с изюмом и с маком, лепешка для пиццы, булочки для хотдогов, печенье воздушное "Фонарики", торт "Сказки детства", бисквит "Коричный", торт "Муравейник". Кузину предстояло развезти всё это по торговым точкам, вернуться назад с тарою, при необходимости осуществить дневной довоз, поставить машину на базу, уйти домой, переночевать и вернуться сюда же завтра, словно не было вчера. Опять всю ночь работали печи, опять рампы были запружены каталками, транспорт стоял в три ряда, и рассованная по фургонам чудовищная стотонная хлебная волна снова вздымалась и обрушивалась на город, чтобы обратиться в ничто. Как волноломами, она раскалывалась в магазинах, дробилась на полках, разбрызгивалась по сумкам и пакетам, и полуметровый, не способный пролезть ни в одну мыслимую глотку батон споро резался ломтями и уходил в пустоту, в небытие, в гавно, словно пот человеческий на нем был росой, пекарь его – лишь призрак, мятущийся в ночи, и батона этого никогда и не существовало на свете.
Каждое утро Кузин садился за баранку, и накопившаяся за ночь лавина влекла его в утробу, ненасытимую, как смерть; каждый вечер, поставив фургон в гараж, он шел домой, смотрел в лица прохожим, искал смысл и не находил смысла. Пекарь, кормящий лекаря, майор, идущий к врачу, майорова жена, дающая хлебопекову сыну: заговор, круговая порука, самоподдержание пищеварительной системы. Если завтра стебли согнутся под тяжестью колосьев и трубы наших печей вырастут вдвое, это не прибавит ни силы нашим рукам, ни быстроты уму, только желудок, утроба, бесконечное всепожирающее болото; Кузин барахтался в нем, засыпал, просыпался, выбирался из дому во вчерашний день, и над ним подобное хлопьям гари воронье орало: высрано! высрано! высрано! Этого не может быть, думал Кузин, этого просто не может быть, я не способен, я слеп, где-то мужчина приходит к женщине с тортом "Грибочки" и через девять месяцев родится дитя, непохожее на нас, ни он не хотел, ни она не хотела, и ничего не прочесть у них по глазам, но это уже не остановить. Кто-то держит бутерброд одной рукой, пусть не здесь, пусть далеко, на территории, обслуживаемой другим хлебозаводом, я согласен, это унижение, но я согласен… а другой рукой он рисует или пишет… видит Бог, я не знаю, не могу даже представить, что, но я бы ушел здесь и сейчас, если бы не это, я бы бросил машину поперек, на перекрестке, на зеленый, на красный, я бы съехал с моста, прямо вниз, на рельсы, клянусь всем, что мне свято.
Кузин проработал на хлебозаводе четырнадцать лет. Осенью в начале его пятнадцатого трудового года Жанна, заведующая магазином "Златка", отказалась выгружать и принимать продукцию на том основании, что десять минут назад цель физического существования человечества была исполнена и смысл дальнейшего потребления пищи утрачен навсегда.
Кузин заглушил двигатель и выбрался из машины.
– И что это было? – спросил он.
Жанна не глядела ему в лицо, нос её был красен, глаза красны.
– Забудь, – сказала она наконец. – Лучше не знать, что толку?
– Я ехал по городу, ничего не заметил. Это третья точка. На двух сгрузился, никто ничего не сказал.
– Народу на улице маловато, – подумав, добавил он.
– Еще бы, – сказала Жанна.
– Послушай, – решился Кузин, – я не могу, я имею право знать, я должен. Я тоже ел этот батон.
– Забудь, – повторила она. – Мы все ели, такое было время.
Глаза у нее, наконец, переполнились, слезы потекли по щекам, она схватила Кузина за отвороты куртки и уткнулась лицом ему в грудь:
– Всё, Паша, всё, пойми, все кончено, наконец эти суки нажрались.
Он осторожно высвободился, сел на подножку:
– И что теперь?
Она сделала руками непонятный жест, но Кузин понял. Возможно, он вздрогнул, возможно, нет. Грузчик Валентин уже сливал в ведро бензин из бака. Кузин еще немного подумал и сказал:
– Вот ты выезжаешь в ворота, зима, ночь, раннее утро, тьма… Или не тьма, лето, всё равно, туман, даже не туман, солнце… Ты вкатываешься, как в пасть, и не можешь ехать дальше, просто потому, что не понимаешь, как сюда попал, что ты тут делаешь, какой в этом смысл, машина едет, но ты-то не машина, а человек, и ты вязнешь, стоишь… Ты не можешь двинуться с места, но двигатель работает, педаль нажата, что-то просто должно происходить, и город начинает ползти на тебя, как грязевой поток с горы, словно пытаешься выбраться из могилы, а она сыплется и сыплется тебе навстречу, крутится, как конвейерная лента, и не докручивается, не засыпает, потому что у могилы нет дна… Это не самая страшная могила, если у нее есть дно…
Из магазина к машине бежал другой грузчик, незнакомый, еще с одним ведром, и Кузин проследил за ним глазами.
– Паша, я не понимаю, – жалобно сказала Жанна.
– Ты поймешь, это понятно. Есть человек, есть те, кого он любит, кто ему интересен, кто ему дорог. И вот этот человек вынимает из земли хлеб, потому что так устроено, надо есть, ничего с этим не поделаешь. И если человек хочет передать этот хлеб тем, кого он любит, не кому-то там,