бы в самой малой мере чувствуете вину свою и ответственность…
– Я знаю, – быстро перебил его Матвеев. – Знаю.
– Что вы знаете? Что вы в принципе способны знать?
– Если я люблю свою дочь, я должен воспитать её так, чтобы когда они начнут глумиться и убивать, она была на их стороне, не на моей, – сказал Матвеев. – Я всё это знаю. Я только не знаю, как.
– Но я сделаю, что могу, – докончил он. – Я вам обещаю.
– Здрасьте, Настя. Я-то тут, интересно, причём? Вы мне что, родственники? У меня за вас душа не болит.
– Нет? Не болит? – переспросил Матвеев, и Иванов взорвался:
– Матвеев, ты бабе своей в глаза заглядывай, не мне. Мне на тебя плюнуть и растереть, и на всех твоих, которые с матками, тоже. Вы хоть подохните все завтра. Правда, вы и так завтра все подохнете, так по мне хоть даже и сейчас. Ты меня к своим делам не приплетай. Это я, что ли, выучил тебя на лестнице живодёрам руки жать?
– Да я двадцать лет с ним в одном доме живу! – заорал Матвеев. – Двадцать долбаных лет! Дочки наши во дворе вместе играют! Я как-то в командировке был на учёбе, а жена затопила ему квартиру, он пришёл, и краны перекрыл, и за потолок испорченный ни копейки не взял, рукою махнул. Что я теперь могу сделать?
– А что могу сделать я? – в ярости взвыл Иванов.
– Так зачем ты тогда вообще? – крикнул Матвеев, как плюнул, и вдруг всё между ними враз перегорело и оба смолкли. Эмчеэсник, повернувшись, опустился на ящик со словом "песок". Матвеев секунду поколебался и опустошённо сел рядом.
– Я просто провожу инспекцию, – всё же сказал эмчеэсник вдогонку. – И потом, все эти дела, Матвеев, в принципе не в моей компетенции. В настоящий момент я здесь представляю министерство чрезвычайных ситуаций, а твоя ситуация никакая и не чрезвычайная. Всё это, Матвеев, банально до боли зубной. Таким, как ты, у меня и счёту нет.
Они посидели, потом Иванову пришло в голову что-то новое, он с любопытством огладил ящик под собою, постучал сбоку костяшками пальцев, но нужного не выстучал и спросил:
– Слушай, ты не знаешь, случайно, у него что, есть внизу какое дно или он просто так и стоит сверху на куче песка?
– С чего ему так стоять? – ответил Матвеев безразлично, мыслями где-то ещё. – Конечно, есть дно, это же ящик.
– Так что, в случае чего всю землю через него вычерпать невозможно?
На это Матвеев промолчал вообще, и эмчеэсник, подождав, неодобрительно вздохнул:
– И что теперь? Допустим, придёт день и вся Земля будет в огне, и как потушить его, если нельзя бросить в огонь всю землю?
Сгорбившись, Матвеев сидел, разглядывал ладони, как если бы чувствовал, что в них можно что-то новое понять, но не имел особой надежды. Потом произнёс:
– Я много думаю о боли.
– То-то и видать. А вот они много думают о бабах. В результате каждый имеет то, на чём должным образом сосредоточен
– Нас учат, что боль дана человеку неспроста, – сказал Матвеев дальше. – Что это важная функция организма, сигнал тревоги. Это предупреждение, и живому существу надо как-то отреагировать на раздражитель, чтобы предотвратить больший вред. Но если так, отчего же предела своей интенсивности боль достигает в аду, где оставь надежду, конец всему и уже ничего не исправить? Какая здесь логика? Как живое существо в состоянии отреагировать там? Может, на самом деле боль как раз и есть то, чем кажется с лица? Может, она всего лишь хохот злобной воли, и призвана этой волею только сломить и уничтожить нас? А благодетельная её функция – лишь побочный эффект, самообман, которому мы придаём слишком большое значение?
– Не могу понять, как это ты у нас, Матвеев, вышел такой средневековый мракобес, – отозвался эмчеэсник задумчиво. – Прямо из мрачных средних веков. Из самой их бесовской середины.
Матвеев не слушал, говорил своё, спешил, пока ещё были хоть какие-то слова:
– Я всегда думаю – если боль имеет в мире такое значение, если такая у неё сила и могущество, то вдруг, постигнув её смысл, мы постигнем и того, кто этот мир сотворил? Для чего это всё? Отданы мы во власть бессмысленной и глумливой жестокости уже здесь так же, как там? Или всё же, вопреки той самой надписи над вратами, есть для нас надежда даже за последним порогом, пускай отсюда мы не в силах представить ни его, ни её?
Он умолк и долго смотрел Иванову в профиль, и тот, словно притянутый, наконец, повернул голову, и взгляды их сошлись.
– Послушай, Матвеев, – произнёс Иванов. – Я вот всё думаю, мы сидим с тобой здесь вдвоём, беседуем на этом ящике, а крышка у него хоть не свежепокрашенная?
– Нет, – ответил Матвеев. – Не свеже.
– Ты точно уверен? А то я даже и привстать боялся. Сбоку вроде ничего, но сбоку часто ничего, сбоку мало видно, только краску переводить. Думаю, если что, как же я отсюда пойду-то, полковник МЧС в красных штанах?
Матвеев молчал, просто закрыл глаза, и на лице его была спокойная безглазая мука.
– Ну хорошо, если так, – удовлетворился эмчеэсник и этим. – Ну и теперь, пожалуй, всё.
Он встал, замер как бы в секундной нерешительности.
– Всё же выбей у него дно, Матвеев… и берегись огня, – сказал он в слепое матвеевское лицо, оно дернулось, и эмчеэсник прибавил. – А вообще очень многие красят перед проверкой. Производит хорошее впечатление. Я потому и спросил.