На экзамене в школе учительница спросила меня – почему Лев Николаевич Толстой в своей эпопее «Война и мир» описывает не нашу победу, как русские войска входят в Париж, разгром Наполеона? Нет, у него по сути история нашего поражения, французы в Москве, пожар Москвы, Наполеон в Кремле.
Действительно – почему? Я помню, как меня озадачила эта несообразность. Казалось бы, чего ради отказываться от ликующего финала, да и всей истории бегства непобедимого французского императора, наступления русских войск.
Я не мог ответить, мялся, мычал что-то невразумительное, роман был толстенный, читал я его кое-как, может, чего-то упустил, но вхождения в Париж точно не было.
После школы время от времени я возвращался к этой загадке великого романа.
Конечно, ручаться не могу, думается однако, что в первоначальный период войны, когда вторжение французов шло неудержимо, Россия терпела позор поражений, отступлений. Был упадок воли, разочарование, беспомощность начальства, но стали открываться сокровища духа народного. Даже когда Москва сгорела, духом не пали. Наверное, эта стойкость, эти резервы сознания и любви к родине привлекли Толстого. Победа, она мало что открыла бы, она следствие тех испытаний, какие русская армия выдержала, не капитулировала.
На Римму его пример не произвел впечатления. Та давняя война ничего не доказывает. Монархи воевали по-своему, то была одна Россия, а эта Россия другая. И противник другой. Французы – это нормальные люди, Наполеон не Гитлер.
На днях у них был в цеху разговор о том, что же на фронте творится, как быстро раздолбали Красную Армию. Начальник цеха взялся всех успокаивать. Откуда нам знать, говорил он, может, это спецоперация, решили заманить немцев в глубь страны и там окружить и уничтожить. Продуманный план. В Кремле сидят не тюхи-матюхи, соображают, что к чему, не дурнее нас. Не может того быть, чтобы они просчитались. Просто эта задумка пока что не раскрыта. Посмеивался начальник над нашей глупостью. У него всегда хиханьки, то ли успокаивает, то ли сам верит.
Нас ведь как воспитали – ошибок там, наверху, не бывает. И не может быть. Потому что никогда за все годы не было. Безошибочная жизнь шла. На это Римма ему вкатила – что обычно люди учатся на ошибках, если ошибок нет, то и остаются неучами. Начальник тут посерьезнел, кто это неучи, кого она имеет в виду? Вцепился, как клещ. Она не умела себя сдерживать. Ей доставляло удовольствие правду-матку выдать. «За ней не заржавеет», – определила моя мать. Мне это нравилось. Пока она не взялась за меня. Выяснилось: есть возможность вернуться на завод. Эвакуироваться с ним в Челябинск, завод имеет право отозвать несколько своих инженеров из армии.
Выражение «есть возможность» меня оцарапало. Будто я ждал, как бы вырваться из армии. Может, она так считала, но говорить так не надо было.
С какой стати мне возвращаться на завод, так трудно было отпроситься, и нате, явился, испугался, думал в солдатики поиграть, а как пришлось настоящей войны хлебнуть, так хвост поджал и бегом назад.
С этого началась наша схватка. Она настаивала – что меня останавливает? Сейчас танки – решающее оружие. На заводе он больше сделает, чем на фронте. Подумаешь, сержант! Такого добра хватает. Дослужился. На этой войне ему не добраться до офицера. Она насмотрелась на траурные списки ополченцев, каждый день вывешивают в цехах.
Его война была для нее сплошным бегством. Что он, не набегался? На такой войне героем становятся посмертно. Она не щадила его самолюбия. За что? Ополченцы дрались несмотря ни на что, они заслуживают восхищения, она же видела не подвиг, а позор. Оказывается, все, что он испытал, можно выставить позорищем. Может, она нарочно обижала его, хотела понять, почему он отказывается. Допустим, он останется в армии, допустим, уцелеет, и во что превратится его инженерство? Поднабраться он не успел, останется дипломированным неучем.
Логика ее была беспощадна.
Пошел дождь. Тротуар сразу заблестел лужами. Они зашли укрыться в кафе, там не было мест, зашли в переговорный пункт, присели среди ждущих вызова. Сидели, тесно прижатые друг к другу. Ему было приятно чувствовать ее бедро, и это мешало спорить с ней, а ей не мешало.
– Ты не слушаешь меня, – возмутилась она. – Я что, тебе предлагаю стать дезертиром? По-твоему, у нас на заводе все укрываются от армии?
Единственная ее угроза, от которой стиснуло ему сердце: «разлука погубит наши неокрепшие отношения».
Когда он еще вернется, с кем он ее уже застанет?
Так получилось, что у него не нашлось оправданий. «Мы никогда не расстанемся», – когда-то заверял он. «С тобой куда угодно!» – тоже его слова. Она напомнила их, и он вспомнил ту вечеринку у Вадима, они танцевали, и он шептал, шептал без конца, взахлеб от счастья. Это была клятва, он верил, что так и будет, всегда, ничто не сможет их разлучить. Но ведь то было в другую эпоху, на другой планете. Неужели она не понимает, как далеко зашла война? Судьба Ленинграда, судьба страны – все затрещало, все рушится. В конце концов, разве они не патриоты, не граждане? Кто мы – дезертиры, что ли?
– Я тебе скажу, кто мы, если ты забыл, – мы муж и жена, – она посмотрела на него с вызовом.
Он принял вызов:
– Как можно в такой тяжелый час так рассуждать! Эгоистка.
Жара
В огромном синем небе не было ни одного нашего самолета, с земли не били зенитки, ни одного выстрела. Сверху, кроме бомб, шпарил еще треск пулеметов, пули взвизгивали о металл, дырявили землю, я молился, обещал Боженьке верить в него, всегда и везде, ничего другого я не имел и протягивал ему свой жалкий дар.
Не стоит осуждать меня, я ничего постыдного не совершил, но в моей жизни эти минуты запомнились презрением к себе, я старался не вспоминать о них, поэтому они и не покидали меня. Тогда, на станции Батецкой, вся моя двадцатилетняя жизнь стала вдруг небывшей, от нее осталось лишь то, что не состоялось, неосуществленность.
А я думал, что воевать будет легко. В Летнем саду мы говорили о ранениях, о смерти, кто-то из нас погибнет, но это произойдет в бою, в атаке, с подвигом. Мне же досталась война бесчестная, ничего не успел, а меня уже превратили в ничтожество, ничего не осталось, никаких иллюзий, мечтаний, планов, все сгорело. И мое самомнение… Передо мной всегда будет смрад моей трусости. Война воняет мочой.
– Вста-а‑ать!..
Меня пнули сапогом. Сделав усилие, я отжался, вскочил. Передо мной стояли командир роты Авдеев и Подрезов из штаба дивизии.
Губы мои дрожали, по грязному лицу текли слезы.
– Ну что? Живем? – сказал Подрезов.
И оттого, что он сказал это дружески, участливо, я зарыдал так, что не мог остановиться, как в детстве: я весь сотрясался, зажимал себе рот рукавом, давился и рыдал.
– Молчать! – крикнул ротный и со всего размаха влепил мне затрещину.
– Товарищ командир! – Подрезов покачал головой.
– Что с ними делать? Что? – закричал Авдеев. – Возись, твою мать! Дерьмо и сопли! На что мне такие? – Он закрыл глаза, задышал глубоко.
Подрезов, высокий, костлявый, приобнял меня, заговорил глухим мерным голосом:
– Война есть война. Со всеми это бывает. Думаешь, я не напугался, тоже ведь впервые.
Обыкновенные слова, запах свежей гимнастерки и свежей кожаной портупеи успокаивали.
– Вы на ротного не обижайтесь. У него четверых убило. Ему роту собирать надо.
Небо, украшенное пухом облаков, очнулось, совершенно неповрежденное небо. Еще трещало горящее здание вокзала, сараи, но летний полдень возвращался к своим делам. Каждый раз в моей солдатской жизни неповрежденность мира будет поражать, привыкнуть к этой безучастности природы невозможно. Она притворяется, будто ничего не случилось, как женщина – губы от поцелуев не убывают, они только обновляются. Так и этот день – он обновился, и в синем солнечном сиянии невыносимо истошно кричал раненый, повторяя одно и то же:
– Ой, возьмите меня! Возьмите меня!
Я схватил Подрезова за рукав, шел за ним, не отпуская.
– Я не трус, вот увидите. – Я тронул свою щеку, пылающую от удара Авдеева. Первое, что я получил на войне… Где наши самолеты? Хоть бы один! Шинельная скатка, вещмешок, ремень брезентовый – все перекрутилось, рубаха вылезла, счастье, что я себя не видел, никогда бы не мог забыть это жалкое зрелище. И как я тащился за Подрезовым, лепеча свои оправдания.
Дойдя до машины, Подрезов остановился, его сразу окружили озлобленные, растерянные, ничуть не лучше меня, они требовали ответа – откуда немец знал о прибытии эшелона, ведь знал, знал минута в минуту!
– Следили, может, по воздуху, – сказал Подрезов.
– Предатели – вот откуда! Ясное дело. Шпионы… Сколько перестреляли, все мало.
Никто не сомневался: враги народа, измена – понятия известные, ярость повернулась и на органы – говнюки, каратели, сажали, казнили, а что толку? Не тех стреляли.
– Дмитрий Андреевич, так нас задарма переколотят! – По имени-отчеству было привычнее.