– Илья! – позвал Ермаков.
Из-за кустов вышел парень с перевязанной рукой. Поздоровался.
– Раненый?
– Было дело.
– Дезертир?
– Вроде тебя, – огрызнулся он. – Мне в госпиталь надо.
– И топал бы, – вмешался Трубников. – Там тебе либо отрубят, либо вылечат и вернут в ряды защитников. Тут, конечно, лафа. Обслуживай геройский тыл.
Илья рассмеялся. Он не хотел ссориться, он хотел, чтоб и мы тоже остались. Он уже побывал в окружении, потом его крепко помытарили особисты, и тут, под Островом, их опять чисто разбили, вот он и плутает, ищет партизан.
Вмешался дед, сказал, что ежели нам идти, то сейчас, пока туман не согнало. Ермаков простонал:
– Эх, дед, что ты с нами делаешь. – Встал, держась за телегу, побрел куда-то.
– Похудел наш Ермак, – сказал Мерзон. – За одну ночь похудел. Вот что может страсть.
Ермаков вернулся, неся винтовки, завернутые в рогожу.
В железном чайнике у Таисьи был самогон. Все отпивали по глотку, только Илья приложился надолго. Вытер рот, заговорил, хмелея на глазах:
– Пролетариат! Бросаете колхозников на произвол. Это как?
Мы разобрали винтовки.
– Я бы лично остался, – сказал Трубников.
Да и я бы остался. Хоть на недельку. Подкормиться. Избавиться от вшей. Ноги болят. И Мерзон бы остался.
Илья протянул Трубникову чайник:
– Раз остаешься, можно.
– Нам сейчас много не надо, – сказал Трубников.
– Адреса у тебя нет, Таисья, вот что худо, – сказал Ермаков, – и у меня нет. Какая еще будет полевая почта. Потеряемся мы с тобой, вот что плохо.
Он снял пилотку, поклонился.
– Простите нас, дорогие товарищи женщины и дети. А ты, Трубников, и не думай оставаться.
Я подошел к тем двум брюнеткам. Они были похожи, вроде как сестры. Не поймешь, какая из них приходила ко мне ночью.
– Жалко тебя, – сказала та, что постарше.
– Надо Отечество защищать, – сказал я тем комсомольским тоном, какой у меня был тогда.
Я до сих пор слышу тон, с каким я повторял все принятые тогда вразумления.
– Отечество! Интересно, что мы имели с этого Отечества? – вдруг вскипела она. – Голодный трудодень? Раскулачивание? Похоронки? Нам хуже не будет, – злость ее нарастала, – на хрена мне такое Отечество.
Наверняка я что-то возражал, не мог я тогда примириться с таким самомнением. Но при этом обе они были симпатичны. К тому же они дали мне лепешку, завернутую в тряпицу. Лепешка была еще теплая.
Прощаясь, мы тоже поклонились, женщины смотрели на нас сухими глазами, хмуро. Таисья протянула Саше Ермакову его сапоги. Они блестели, смазанные жиром. Ермаков помотал головой:
– Не возьму, – он притопнул босой ногой. – Я привыкший.
– Обуйся, – сказал я, – нам еще топать и топать.
Он упрямо помотал головой.
– Обуй, – повторил я, – дитя природы.
Ермаков обнял меня за плечи.
– Ладно, тогда я им шинель оставлю. Им зимовать.
– А нам воевать.
Мы еще не знали ни про блокаду, ни про страшные морозы первой военной зимы. Прощаясь, они перекрестили нас.
Не дойдя до шоссе, мы пересекли их погорелую деревню. От нее остались русские печи. Они высились, широкие, могучие памятники среди черной выжженной земли. Сохранилась околица – кусок изгороди с воротами, закрытыми на веревочное кольцо.
По шоссе ехали машины с немцами. Солдаты распевали песни. Мы лежали в кустах. Туман еще не сошел, и машины ехали медленно, включив фары. Мы видели их издали и, выждав перерыв, проскочили шоссе. За прудами паслись коровы. Они увидели нас и пошли навстречу. С десяток коров и молодой бурый бычок. Подошли, мыча и толкаясь.
– Недоенные, – сказал Ермаков, – молоко горит. Страшное дело.
Он потрогал ссохшиеся соски, сходил за водой, из котелка ловко стал обмывать вымя беломордой пеструхи. Корова вздрогнула, замычала, но стояла покорно.
Вскоре мы наладились к дойке. Ермаков, что-то приговаривая, поглаживая, готовил коров к дойке.
– Тихонько оттягивая обеими руками, – учил он, – и по очереди.
Сперва доили в котелки, выпивали. Потом куда? Ермаков скомандовал – на землю.
Мы стали доить прямо на землю. Молоко лилось нам на сапоги, на траву. Зеленая щетина торчала из белых парных луж.
– Наверное, это их коровы.
Ермаков предложил отвести им скотину. Мерзон вызвался смотаться в деревню, привести сюда ребятишек. Будет быстрее и надежней.
Опять переплавляться через шоссе, туда и назад, да еще дорога, эта волынка почти до вечера, а в темноте мы через здешние болота идти не можем. Мы обсудили и отказались.
– Жаль, скотинка пропадет. И детишки, – сказал Ермаков.
Он выбрал себе удобную роль жалельщика.
– Знаешь что, раз ты такой страдалец – командуй!
Он руками замахал. Он, видите ли, не способен командовать. Его талант – подчиняться. Исполнять. Он солдат Швейк – будет сделано, рад стараться. Никто из них не рвался в начальство.
Разговор с теми двумя бабами не давал мне покоя. Надо было дать им отпор. Какой? И опровергнуть. Честно говоря, я не мог этого отпора найти. Чтобы сразить.
Поодаль пропел петух. Эта деревня была цела. Стояли серые избы, крытые где дранкой, где соломой. Плетни, песчаная немощеная улица. Все покосилось, обветшало. Наверное, все так же выглядело и сто, и двести лет назад. И при Радищеве. Как он писал: «Я оглянулся окрест, и душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Кажется, так, боже мой, я словно заново увидел бедность нашей жизни. Замшелый сруб колодца. Всклокоченный стог сена. Ничего не добились ни революция, ни колхозы, ни раскулачивание. Те две бабы лучше меня понимали несправедливость нашей жизни.
Поле ржи, тощее, в проплешинах. Синие пятна васильков. Показался горелый лес. Голые обугленные стволы. Не поймешь, что здесь было – березы, сосны, а может, ельник. Все черно. Зола шелестит под ногами. Витает невесомая копоть, липнет к потному лицу. Подлесок весь выгорел, лес опустел, засквозил, ни клочка зелени, все черно, мрачно. Верхушки деревьев были снесены снарядами. Лес был убит.
Комбриг
Огромный пламень полыхал над Чудовом, там горела спичечная фабрика. Рядом горело и Грузино – поместье Аракчеева, музей, куда мы ездили прошлым летом.
Первым их заметил Алим – двоих в танковых шлемах. Они сидели за поваленной сосной. Некоторые время мы наблюдали, вроде наши, потом вышли к ним. В нас они сразу признали ополченцев. По синим кавалерийским галифе. В них обрядила всю дивизию какая-то интендантская сволочь.
Танкисты пригласили к себе. Бдительный Мерзон хотел узнать – куда, зачем. Они не настаивали, и мы пошли за ними по еле заметной тропке.
Штабная землянка выглядела комфортной. Стены обшиты досками, нары выстланы овчинами и половиками. Горела лампочка от аккумулятора. Стояла большая рация.
Провели к командиру бригады. Это был майор с ужасным обгорелым лицом. Лиловые щеки в пузырях, торчат клочья черной бороды, глаза голые, без ресниц, вид страшенный.
Он расспросил про нашу группу, про полк. Потребовал красноармейские книжки. Узнав, что с Путиловского завода, где делают KB, подобрел, посадил за стол.
За чаем рассказал, что после сражения у Демьянска от их бригады осталось три машины. Железную дорогу в Ленинград немцы перерезали несколько дней назад. Немецкие моточасти прут на город со всех сторон. Судя по радио, город уже обречен, может, взят. Его штабники перечислили такие поселки и пригороды: Любань, Тосно, Гатчина, Рождествено, Тайцы…
– Не может быть, – сказал Ермаков. – Врут они все.
– Очень даже может, пока вы по лесу шастали, они уже банкет в «Астории» заказали.
Майор сказал твердо: «Нет больше Ленинграда. Так что придется вам менять маршрут».
Кто-то из штабных вставил, что немцы передали, что они уже в Петергофе.
– Вот и ваш Ленинград накрылся, – заключил майор. – Просрали страну!
Может быть, он был из другого города и для него Ленинград был всего лишь кружком на карте, кружком побольше других и ничего более. А карта была большая – Украина, Белоруссия, Эстония. Для меня это был мой город.
– Не верю, – сказал я, – Ленинград никто никогда не брал.
Чтобы на Невском висели флаги со свастикой. Из репродукторов неслись немецкие марши… Невозможно.
– Ишь, опомнился, – с удовольствием сказал майор. – Вы думали, что немец будет ждать, пока вы нагуляетесь.
Ермаков и Мерзон возмутились, но майор гаркнул на них.
Все то, что нам встречалось на пути – пожары, колонны немецких машин, танков, новые дорожные знаки, – все сложилось в единую угрожающую картину. Вслед за Ленинградом – Москва, Донбасс, выход к Волге… Немцы торопились покончить с нами до наступления зимы. В России им было труднее, чем в Европе. Поначалу они к Ленинграду двигались почти по восемьдесят километров в день. Впервые их притормозили наши ополченцы. Это майор признал. Поэтому он терпеливо втолковывал, что немцы к зимней войне не готовы, ни зимнего обмундирования, ни зимней смазки для двигателей. Нельзя дальше ни отступать, ни идти на мировую.