— Тсс! Тсс!
Он прислушивался к чему-то... И умер.
Мы решили похоронить Семчика в городе, где его знала и любила вся комсомолия. Гроб положили на линейку, и мы медленно поплелись по скверной дороге. Крестьяне Звановки молча провожали нас. Несмотря на дождь, все они были без шапок.
Я сидел рядом с гробом, охватив его руками, на ухабах мы подпрыгивали, я и мертвый Семчик вместе. Алеша верхом ехал рядом. Мы снова были втроем. Грустная серая дорога... Дождь... Туман...
Когда старик хоронит друга, он думает о смерти: скоро ли его черед? Когда молодой человек стоит над могилой товарища, он думает о жизни: правильно ли. верно ли я живу?
У постели умирающего Семчика Алексей спросил себя: «Как я живу? Зачем?» Он убежал тогда от ответа. Потом были хлопоты, похороны.
2
Вечером Алеша засел за работу. Его ждали дела, дела, бумаги. Управделами услужливо подвинул кипу папок. Между прочим, была телеграмма ИЗ ЦК ЛКСМУ. Срочно вызывали в Харьков.
«Зачем? — удивился Алеша. Ведь он был недавно. — А, делать им нечего!» — Он пожал плечами и углубился в работу.
Тревожные вести приходили из районов. Алеша чувствовал: закипает борьба. Какая, с кем? Как бороться? Стрелять, арестовывать, драться? Превратить комсомол в военный отряд, ринуться в бой?
Он встал, начал ходить по комнате. «Вот когда, Алексей, — сказал он себе, — ты должен был выдвинуть новый лозунг». Но со смущением вынужден был признаться, что, кроме сумятицы, вызванной смертью Семчика, у него сейчас ничего нет. Все, что казалось вчера ясным, понятным, простым, — сегодня вдруг треснуло и рухнуло с шумом.
Он вдруг вспомнил свой недавний провал в Белокриничной. Как не понял он, что это был тревожный сигнал? Но ведь это было до смерти Семчика. Всю свою жизнь он делил теперь на две части. Первая — большая, путаная, суматошная, — была до смерти Семчика, вторая — только начиналась сейчас.
В Белокриничной он случайно зашел на комсомольское техническое совещание. Ему встретился Павлик, и он дружески обнял его. Это была хорошая встреча — все комсомольцы видели: секретарь окружкома имеет личных друзей на заводе.
К удивлению Алеши, скромного Павлика избрали председателем. Алеша обрадовался: наши идут в гору.
Павлик был таким же, как и раньше, — нескладным угловатым парнем, с большими руками, — он не знал, куда девать их, смущенно вертел звонок.
Разговор на совещании шел о производственных делах. Алеша внимательно вслушивался, одобрительно качал головой. Вдруг он поймал себя на том, что он собственно не понимает, о чем идет речь. Начал вслушиваться еще напряженнее, мучительнее. Он разбирал слова, простые, русские. Но сущность спора — а уже поднялся спор — понять не мог. Речь шла, очевидно, о том, как наладить технологический процесс в связи с переходом на непрерывку. Это-то уловил Алексей, но больше ничего. Это не было удивительным — он имел о производстве смутное представление, — но это было обидно. Как! Он ведь сам был когда-то рабочим парнем, нарезал болты на плохом станочке, ходил в промасленной блузе. Наконец, он был секретарем самой индустриальной организации Украины, на съездах он так часто кричал о рабочем котле, говорил от имени «молодых кротов» Донбасса, употреблял в речах заводские словечки.
Это было страшно: он сидел на стуле съежившись и, тоскуя, смотрел в окно.
Вдруг секретарь райкома комсомола (подхалим, дурак, снять его надо к черту!) предложил выслушать мнение товарища Гайдаша.
Все закричали: «Просим, просим!»
Павлик смущенно топтался на месте, улыбался, спрашивал:
— Так как, дать вам слово, товарищ Гайдаш?
«Зачем он мне говорит «вы», — поморщился Алеша.
Что же он скажет им? Что он может сказать? Его слушали сухо, потом просто равнодушно, кашляли, шептались. Кое-как он кончил речь. Секретарь райкома зааплодировал. Еще кто-то. В общем, это был провал.
Алексей сел на свое место и сжался. Ему хотелось уйти, провалиться сквозь землю. Вместо этого он должен был сидеть и слушать. Слушать и — не понимать.
Кто-то закричал:
— Павлик! Скажи ты! Как ты думаешь?
И все подхватили:
— Павлик! Павлик!
И сразу стихли, когда Павлик, смущенно откашлявшись, начал говорить. Он говорил сначала тихо, путаясь в словах, потом все уверенней, громче, он рос на глазах Алеши. Удивительная ясность была в речи молодого слесаря. Завод дышал в его словах мерно и непрерывно, бесперебойно работали цехи. Гудели воздуходувки, шли хопперы[1] с рудой к домнам, катали бежали за вагонетками, сталевары стояли у печей... Это был слаженный механизм, действующий мерно, ровно и беспрерывно.
Павлику горячо аплодировали. Старик инженер, пришедший к комсомольцам в гости, тихо прошептал:
— Умница!
Алеша услышал это.
Тихонько он вышел из клуба. Побрел по улице, нервно грыз папиросу. Что он чувствовал тогда? Досаду, только досаду. Но утром он все забыл. Это было до смерти Семчика.
Теперь он переживал все это снова, но во много раз острее, больнее. Он вдруг вспомнил Глеба Кружана — секретаря горкома комсомола, которого он, Алексей, «свергал» семь лет назад. Очевидно, и Кружан метался тогда так по комнате и не понимал, за что поднялась на него вся организация, что происходит там, на заводах, в ячейках, почему он отстал, сбился, напутал...
Тогда Алексей плыл на гребне волны, юный, свежий, сильный пловец. Неужели он так сдал за эти семь лет?
Что же происходило там, за этими широкими окнами? Ему вдруг захотелось броситься к окну, вышибить стекла, схватить и потрясти раму. Ну! Что там? А?
Он нервничал и злился. Он досадовал на себя за то, что не может разобраться, понять, что происходит у него в округе, в стране, в мире. Он искал и находил себе тысячу оправданий, но они не успокаивали его. В конечном счете он не виноват, что живет скверной, небритой, бестолковой жизнью, вечно в работе, в сутолоке, в суете. Подумать некогда, почитать не успеваешь. Ворох газет пылится на диване дома.
— Как я живу? — громко спросил он себя и почесал небритую щеку. Вопрос, родившийся впервые у постели умирающего Семчика, снова стоял перед ним во весь рост. — Как я живу? Зачем?
В его возрасте человека называют юношей. «Молодой человек! — говорят ему желчные старики в трамвае и обиженно оттопыривают нижнюю губу. — Молодой человек, потрудитесь-ка уступить место». Девушки краснеют при его появлении. Никто еще не знает его отчества. В газетных статьях его называют уменьшительным именем. Все подозревают в нем футболиста и удивляются, если он не бегает на лыжах.
В этом возрасте любят, мучаются, мечтают. Весной — о девушках, летом — о дорожной котомке, осенью — о командировке в вуз и призыве в армию.
В этом возрасте спать ложатся поздно, бродят, обняв за плечи девушек, разговаривают смеясь и вполголоса. Жизнь кажется легкой, розовой, она расстилается как дорога — все вверх, вверх, вверх.
Алексей Гайдаш был юношей. Ему шел двадцать второй год. Девушки краснели при его появлении, в газетных статьях его еще называли Алешей.
Но ему казалось, что он прожил другую, трудную жизнь. Он чувствовал себя усталым и старым. Века стояли за его спиной. Да и был ли он когда-нибудь молодым?
Любил ли он когда-нибудь девушек? Да, но тоже не так, как следует юноше. Насколько он вспоминает сейчас, он никогда ни одной из них не говорил о любви. Он не бродил с ними по улицам, не целовался у ворот. Он говорил им небрежно:
— Приходи сегодня вечерком.
И они приходили, робкие, покорные, согласные на все. Они мастерили ему чай, резали хлеб, колбасу, вероятно, они все-таки любили его.
Он относился к ним небрежно-снисходительно. И в этой небрежности были и кокетство, и ласка, и. если хотите, даже романтика: я человек деловой, и любовь у меня походная, боевая, случайная. Главное — работа.
Да, главное — работа. Разве он отдыхал? Его лицо посерело, он много курил, много работал, много заседал. Он редко бывал в парке. Попав сюда, он брел по похрустывающим дорожкам, важный, сосредоточенный. Очевидно, со стороны казалось, что он погружен в думы; комсомольцы, вероятно, шептались между собою: «Наш секретарь-то и тут свои планы планует». Но ни о чем важном он не думал. Он просто скучал, скучал, как щенок. Скучал потому, что не умел отдыхать. Потому, что разучился петь во все горло. Потому, что было неловко, несолидно идти по парку, как все, расстегнувшись, улыбаясь девушкам, болтая с парнями.
Иногда ему хотелось попросту подойти к девушке, сказать, что она ему нравится, спросить, что у нее за книжка в руках. Он подходил, девушка смущалась, он тоже смущался, на них смотрели, — или ему казалось, что на них смотрят, — он снисходительно спрашивал ее о пустяках. Она, краснея, отвечала. Неловко молчали. Потом он уходил. И опять брел один или с шумной гурьбой активистов, жадно втягивал воздух, всей грудью — раз, еще раз, — вместе с воздухом вдыхал пыль, песок хрустел на зубах, он сердито сплевывал. Нет, надо было сходить на реку. Как давно он собирался туда. И не был? В этом году не был. Некогда.