давно заброшен. Мои друзья разобрали одну из стенок сруба, сделали в ней довольно большую нишу, укрепили её плетнём и застелили соломой. Я могла сидеть, лежать, но встать или вытянуться на моём ложе было невозможно. Впрочем, до удобств ли было!
Моя рана, оказавшаяся не очень тяжёлой, заживала быстро. Но была другая рана, душевная, которая всё время кровоточила... И тут мне помогла одна хорошая ваша книга, которую моя Рулла читала когда-то раненым и которую я, лёжа в своём колодце, страницу за страницей восстанавливала в памяти. Я вспоминала те места, где рассказывалось о переживаниях матери Олега Кошевого. Я знала — всё, что написано, правда. Я знала, такая мать есть, живёт. И тут, в колодце, я не чувствовала себя одинокой. Я мысленно беседовала с матерью Олега, рассказывала ей о своём горе, советовалась, спорила с ней. В этом я черпала силы...
Так, сами того не зная, вы, советские люди, помогали мне в самые тяжёлые часы моей жизни.
Священник, скрывший меня в церковном садике, не участвовал в нашем движении, но он был честный грек и ненавидел фашистов. Это он иногда вкладывал в свёртки с пищей, которую мне опускали в ведре, записку, информировавшую меня о том, что делалось на земле. Однажды он сделал мне подарок. Он спустил мне самоучитель русского языка и греко-русский словарь. Могло ли быть для меня что-нибудь дороже! Я начинала учить ваш язык, когда первые розовые лучи загорались на верхних венцах колодезного сруба, и не закрывала книжки, пока всё не погружалось во мрак. Понемногу я свыклась с такой жизнью. Если бы только не эта ужасная, всепроникающая сырость, насквозь пропитавшая зелёный, покрытый грибами сруб!
Первые недели было ещё терпимо, но вот началась зима, по утрам промозглый туман точно сырой ватой наполнял колодец. Я не могла уже не только разглядеть буквы словаря, но становилось трудно дышать! И тут начался ревматизм. Сначала опухли коленные и локтевые суставы, потом пальцы, потом поясница. Каждое движение стало доставлять мне боль. Старые пастушеские полушубки, которые спустили мне друзья, не грели. А я даже не могла повернуться, чтобы выпрямиться и лечь как следует в своей узкой норе. Крестьянки поили меня цветом липы, настоем сушеной малины и каких-то корней. Но это только утешало, но не помогало. А наверху хозяйничали хитосы — эти двуногие волки, одевшиеся в форму американского образца. Лучшие люди гнили по тюрьмам и в самой страшной из них — на острове Макронисос. Страна была оккупирована американцами.
Я не боялась смерти, нет. Признаюсь вам, смерть порой казалась мне избавлением от мук. Но каждый раз, когда я чувствовала, что силы угасают, а воля ослабевает, я смотрела со дна моего колодца на какую-нибудь самую яркую звезду, смотрела и думала, что эта звезда сияет сейчас и над вашей родиной, что видите её сейчас и вы — советские люди, что, может быть, смотрит на неё и Сталин. И мне, в моём заиндевевшем земляном мешке, становилось легче. Ко мне возвращалось главное — вера в победу. Есть на земле Советский Союз! Живёт, борется ваш великий народ! Значит, рано или поздно восторжествует правда и на моей несчастной родине, значит и к нам когда-нибудь придёт мир, значит есть на что надеяться, за что бороться. И светлело на душе. Крестьяне, приносившие мне пищу, даже пугались, услышав иной раз, как я потихоньку напевала по ночам то греческие, то ваши, советские, песни. Они опасались, не сошла бы я с ума.
Кроме самоучителя и словаря, книг у меня, конечно, не было. Но у меня вошло в привычку вспоминать ваши советские книги, которые Рулла читала раненым, и я много думала об этом славном писателе, который работал, лежа в параличе, о солдате, бросившемся на пулемёт, о девочке Зое, обо всех вас, советских людях, стойких, мужественных, жизнерадостных, не боящихся никаких препятствий в труде и борьбе, умеющих веселиться, как дети, а если понадобится, отдавать всё, и самое дорогое, что есть у человека, — жизнь свою, за Родину, за свои идеи, за счастье всех людей.
Не скоро, а точнее говоря — через пять месяцев и десять дней, когда свет и воздух весны уже начали проникать даже в мой колодец, фашистский гарнизон ушёл из деревни. Друзья вытащили меня из ямы. Несколько недель я пролежала в летней хижине пастуха. Потом за мной пришли другие друзья — и вот... Словом, теперь я тут, среди друзей, на дружеской земле... Лучшие врачи борются за мою жизнь. И, видите, я уже хожу...
Собеседница сделала усилие и встала. Девушки попытались было подхватить её под руки, но она отвергла их помощь:
— Нет-нет, я сама... Вы понять не можете, какое это великое счастье — снова, второй раз в жизни, научиться ходить!.. Так вот, в Праге, в клинике, я продолжала изучать русский язык. Я читала ваши новые книги. Потом мне провели радио, я слушала ваши передачи, и это было лекарством, которое помогло медикам совершить чудо...
Женщина стояла на вершине горы, осматривая широкий горизонт, по которому располагались здесь земли трёх государств: Чехословакии, Венгрии и Австрии. Прокалённый солнцем ветер, насыщенный влагой дунайских волн и запахом цветущих лугов, шевелил её гладко зачёсанные белые волосы. В антрацитово-чёрных глазах светилось счастье возвращения к жизни, торжество всепобеждающего человеческого духа.
Она вдруг хитро прищурилась:
— Я знаю о вашей жизни всё, всё! Мне кажется, будто я даже знакома с этим волшебником советской индустрии — токарем Павлом Быковым, с девушками текстильной фабрики, которым пришла хорошая мысль выпускать ткань из сэкономленного сырья, со многими советскими людьми... Я столько о них читала и слышала, что, кажется, будто знаю их давно-давно... Чудесная у вас жизнь!
Вдруг какая-то новая мысль отразилась на её смуглом подвижном зеленовато-бледном лице:
— Я хочу спросить вас, литератора, почему нет книг о Быкове и этих девушках? Почему? Ведь жизнь вашего народа вдохновляет миллионы не известных вам людей, светит им во мраке, вселяет бодрость, надежду. Для вас книги о вашей жизни — художественная литература, для нас — учебники, источники бодрости, оружие в борьбе. Передайте это вашим товарищам от греческой женщины по имени Пенелопа, фамилию которой пока что называть в печати не стоит, так как