Хотя тот, для кого старалась, представлялся смутно. С сединой и красавец – но это слова. На то и журнал, чтобы сказки рассказывать. А положа руку на сердце, не представлялся этот красавец, с сединой или без – не представлялся вообще. Понятно, мужчина, но дальше мужчины воображение упиралось как будто бы в стену. Платье, какое Кларица купит, умей она рисовать – тот бы миг набросала: какой материал, и фактура, расцветка. Видела она это платье, стояло оно перед глазами, – а вот человека, с которым захочет связать свою жизнь? Да и не просто жизнь, отдать себя всю, свою душу и тело…
И все-таки Дорлин – одно слово: Дорлин. Он обещал, и Кларица верила ему – не обманет.
III
Разрыв с родителями получился долгий, но не окончательный. Через полгода, а может, чуть больше, позвонил отец – родители первыми пошли на попятный: ты, мол, помнишь, что праздник у нас? Вся семья соберется.
Честно сказать, ничего Кларица не помнила. Никогда прежде семья не собиралась. Не было такой традиции. Но на всякий случай поддакнула. Ведь сам позвонил. Иль не дочь я, отталкивать.
А поводом оказалась серебряная свадьба. Что в переводе на нормальный язык – в Вигдиной интерпретации – означало, что двадцать пять лет люди терпели друг друга. И праздник теперь, что сумели, что сдюжили.
А мне двадцать два, – подумала Кларица. – То есть после того, как родители поженились, успели пожить. Не в первый же день меня бросились делать.
Из семейных преданий Кларица знала, что родни у нее пруд пруди. Но все разбежались, живут черт те где. Лишь дядька один, лет под двести ему, приехал из Колт-Пьери и снял гостиничный номер, а все остальные остановились в родительском доме, отчего он стал походить то ли на военный лагерь, то ли на стоянку кочевников. Кроватей не хватало, спали на полу. И Кларица нарадоваться не могла, что на ночь ей нет здесь нужды оставаться.
Тем не менее, свадьбу отпраздновали в ресторане. Отнюдь не дешевом. Во всяком случае, Кларица не бывала в таких. И жалела, что не смогла пригласить туда Вигду. Но с другой стороны, Вигда бы здесь оказалась чужой. Кларица сидела по правую руку от отца и разглядывала своих родственников, которых видела первый раз в жизни: двоюродных братьев, сестер, троюродных теток, племянников. И странные мысли забредали ей в голову: ведь если отмотать время назад, не на год или два, а на тысячу лет – какой ресторан мог бы это вместить? Всех золовок, дядьев и внучатых племянников? Как подобные вещи выстраиваются? Кто решает: когда ветвь засохла, рубить? А вот эту – лелеять, поближе держать?.. И пришла к заключению, что в основе всего тут лежит компромисс меж природой и что мы природе навязываем. Захотим – и на первом колене порвем, захотим – до десятого станем тянуть, рассуждать: не семья уже мы, а народ. Привлекать доказательства: внешность, язык. Словечки, в кругу этом только понятные. Манеры, ухватки. Как руки держать, если, скажем, в карманы решил их засунуть. Или волосы только назад всем зачесывать. И, ясное дело, во всем подсоблять: местечко получше, пристроить куда, ведь семейные связи – на то и семейные. И если бы так продолжалось – да жизни давно наступил бы конец. И значит, что связи обязаны рваться!
То есть, – продолжала размышлять Кларица, – нет здесь ничего обязательного, а все из меня, как сама я решу.
И она решила, что от этих людей отдалится. Видела, до чего они похожи на нее, на ту прежнюю Кларицу, какой ей не хочется быть. Женщины в платьях, что бабки носили. Пиджаки на мужчинах, нафталином пропахшие. Если галстук повязан, удавка как будто. Да и молодежь от старшего поколения не сильно ушла. Вызова больше, но вызов смешной. Вырядились во все самое лучшее, что не каждый день надевают, и сидит это лучшее на них как тряпье на огородных пугалах. Хотели блеснуть: мы столичных не хуже! – а вышло: деревня в квадрате. Потому что не в одежде дело. Хотя и в одежде тоже. Но перевешивает все отпечаток, что ни под каким платьем и пиджаком не спрячешь. Проще всего сказать, отпечаток провинциальности, но это не совсем провинциальность, во всяком случае, провинциальностью не исчерпывается, – эти люди отстали от времени. И молодежь точно так же, как старшие. Они не изведали вольницы большого города. Не гуляли по его скверам, не сидели на его скамейках, не заглядывались на многоцветье рекламы, перед их глазами не проходили тысячи лиц, незнакомых, чужих, каждый день – всегда новых. Они не останавливались у витрин магазинов, и их не одолевали фантазии: дорасту, заслужу – и однажды все это станет моим! Они думать не думали про обложку журнала, и не коротали досуг за чашкою кофе в предчувствии чуда, которое может, должно ведь случиться! Их завтра – точь-в-точь как вчера. Они по инерции спрашивают один другого: – Как жизнь? – и: – Что нового? – и так же, по инерции, отвечают: – Все то же и так же! – заключая этот якобы диалог дурацкою присказкой, что отсутствие новостей – хорошие новости. Они радуются прошедшему дню, радуются его пустоте, что день, вот, прошел, а со мной, слава Богу, ничего не случилось: здоровье в порядке, на жизнь хватает. Сравнить это можно с чем-нибудь законсервированным, с яблочным вареньем, к примеру, закатанным в банку. Открой эту банку лет через сто – и снова дыхнет той же осенью, садом. Увидишь себя, как собирала в корзину те яблоки, увидишь маму, режущую их на мелкие дольки и засыпающую сахаром. И еще мальчишку, что залез на забор и глядит на тебя, а ты нос воротишь: зря губу раскатал. Ты в этой берлоге будешь век куковать, а меня – увезут. Иль сама как-то вырвусь. – Мальчишка не был безымянным, у него было имя, но некрасивое, Кларице оно не нравилось, – Глэм его звали. Он дергал ее за косы на улице, а потом хохотал, если удавалось сделать Кларице больно. И Кларица его как-то огрела портфелем. И сильно огрела, так, что у него из носа кровь потекла. Но он не заплакал, утер нос рукавом, и тихо сказал: – Я своими руками автомобиль соберу, – (купить, никогда ему денег не заработать), – и тебя с ветерком прокачу!.. – Если я соглашусь. – Согласишься. – И прокатил, шею чуть не свернули. Этот Глэм давно вырос, и где он теперь? На заборы, небось, забыл лазать… А плоды сохранились, в них нету червей. Но пока они сохраняли себя, приключались на свете разные вещи: нарождалось, чего прежде не было, умирало, чье время прошло. Стало лучше ли, хуже? – другой разговор. Но живешь ты сегодня, сейчас. Всякий миг ожидаешь – не чуда, пускай, – но чего-то неведомого, что может прийти, и, конечно, придет, и все в тот же миг переменится. И это не каприз и не прихоть, а закон бытия. Пройдут еще годы, лет двадцать иль тридцать, и за тем же столом и на тех же местах будут сидеть другие люди, а эти – лежать все в могилах, гробах. Потому что ничто в жизни не повторяется, как не повторяется сама жизнь: она – одна, и все в ней – однажды.
И когда Кларица поняла это (для чего надо было прийти в ресторан, до ресторана о том не задумывалась), происходящее ей стало представляться иным. Она стала подмечать мелочи, на которые поначалу не обращала внимания. Что в чопорности официантов присутствует какая-то пренебрежительная развязность. Они каждый день обслуживают здесь посетителей, и праздник, подобный сегодняшнему, для них просто работа, рутина. Нечто настолько обыденное, как ей утром найти свои тапочки. И официанты смекнули уже, кто есть кто, и как себя подобает держать. – Вам кофе иль чай? Пиво? Можно и пиво… – они продолжали носиться с подносами, и все-таки ощущалось, что с другими клиентами они ведут себя по-иному. Пропускают вперед, опускают глаза. А с этими – нет. Кровь, повадка – не те. И даже двухсотлетний дядька из Колт-Пьери, который совал им в карман чаевые, не мог все равно стать для них чем-то большим, чем человеком, пускай и небедным, но не живущим в столице. Словно через зал пролегла стена, тонкая, эластичная и абсолютно прозрачная, которую обе стороны прогибают туда и обратно, но что стену не устраняет, она незримо присутствует, и когда веселье закончится, родственники, а значит, и Кларица, останутся по одну ее сторону, а официанты и ресторан – по другую. С его гирляндами ламп и зеркальными стенами, с полом, утыканным изумрудами, несомненно, поддельными, и неподдельно шикарными. С певицей в платье, осыпанном такими же изумрудами, не отходящей от микрофона и томно бубнящей про что-то свое. С толщенными глянцевыми меню, из которых не только что заказать, а просто прочесть все, что в них перечислено, нужно дожить не до серебряной свадьбы, а до золотой, а то и бриллиантовой.
И если Кларица что-то извлекла из этого вечера, – как сказал папа: чертовски удачного! – то только одно: в следующий раз она из кожи вон вылезет, но останется по другую сторону прозрачной стены. С рестораном, певицей. В том, другом мире, который не закатывали в банку, который, скорее всего, не напомнит об осени, саде и яблочных дольках. Не напомнит о Глэме с окровавленным носом. Кларица останется в мире скоропортящемся. Но как раз потому вдыхать его надо быстрей, в полной мере.